— Теперь пусть путешествует, — улыбнулся он и положил на пакет тяжелую ладонь, словно стараясь пригреть на прощание свое сочинение…
…Городок только открыл ставни, а Тимофей уже сидел на почтовом крыльце и прикидывал, сколько же дней будет идти пакет? «Знали бы, что в нем, так срочной, с государственными бумагами отправили бы… Откуда им знать, мужик пришел, жалобщик. На большее ума у них недостаток».
К Тимофею подошел парнишка и сел рядом.
— Дядька, а я тебя не боюсь, — сказал он, поглядывая на пакет Бондарева.
— Экий ты смелый. Ну, рассказывай.
— А что рассказывать? Мне вот интересно про твою бумагу узнать.
— Узнаешь. Все скоро узнают. Там про всех сказано.
— А брешешь. Про меня-то не сказано. Вот чей я?
— Как чей, отца с матерью.
— Хитрый ты, дядька.
Тимофей встал. На крыльцо поднимался почтмейстер Серафим Лукич Бурмакин. На Бондарева он и не взглянул, преисполненный такого величия, словно впереди его ждал престол. А все оттого, что свое дело Серафим Лукич считал наиглавнейшим. Ведь через него городок держал связь с Москвой и Петербургом, а случалось, приходили пакеты и из самого Парижа. Тогда Бурмакин запирал их в ящик и держал там по неделе, а то и больше. Все эти дни он ходил с таким таинственным и напыщенным видом, что даже жена начинала к нему не иначе как «Серафим Лукич» обращаться. На службе Бурмакин тайком разглядывал пакет, и так ему хотелось вскрыть его, что он зажимал ладони меж колен и сладостно щурился. И только когда приходила другая хоть мало-мальски важная бумага, Серафим Лукич расставался с заграничным пакетом.
Не успел почтмейстер и расположиться-то как следует, только поерзал в кресле, как вошел писарь и осторожно рассмеялся.
— Там мужик один вас дожидается. — Писарь на мгновение замялся. — Пакет принес. В Петербург отправить хочет. Да не куда-нибудь, а самодержцу нашему.
— Гони, ишь чего надумал. У меня и в мыслях не шевельнется, не токмо что рука. — Почтмейстер посмотрел на свои полные ладони и словно для убедительности положил их на стол.
— Да уж и уговаривал его, и гнал, а он все грозится.
— Иди-иди, — отправил подчиненного почтмейстер, стараясь вместе с ним расстаться и с неприятной новостью. Экий пустяк, а вся возвышенность и благодушие Бурмакина сошли, он впал в растерянность и все поглядывал с тревогой на дверь. И она распахнулась.
— Здравствуйте! — С каким-либо иным делом Тимофей бы и заробел, но сейчас был настроен решительно, подошел вплотную к столу. — Рассудите нас, господин почтмейстер. Писарь ваш не берет у меня пакет, а где он такое право взял? Царь-батюшка, помазанник божий, всегда простой народ слушает и правду ищет. А он, значит, на пути его встает?
— Ты кто таков?
— Бондарев я, Тимофей Михайлович. Крестьянским трудом живу.
— Ишь ты! Бондарев, значит. Так ты свой пакетик-то оставь у меня.
— Оформить же надо, записать. Дойдет ли оно так?
— Дойдет, в самый раз дойдет. — Бурмакину хотелось улыбнуться, подавить в себе раздражение.
— Нет, — Тимофей недоверчиво отступил назад, — я так не отдам.
— Вон отсюда! Смутьян! — Бурмакин чуть не дрожал от гнева. — Становому в кутузку сдам!
— Да что ж это за бесправие? — Тимофей прижал к груди пакет и прежде, чем уйти, посмотрел в глаза Бурмакина цепко и внимательно, будто хотел доискаться в них до чего-то. — Вот теперь я точно знаю, за что вам платят деньги. За это и платят…
Бурмакин вскочил, его лицо искривилось, но Тимофей уже не слышал ни угроз, ни ругательств, он торопился в музей.
Узнав о происшествии, Мартьянов рассмеялся.
— Почтмейстера-то мы убедим. Он просто струсил. До Петербурга ваше сочинение дойдет, а вот дальше — не ручаюсь. Там крысы поважнее сидят.
— Черновые листы я у себя оставил. Этим путем не получится, другим буду пробовать. Истину я познал, а для нее нет удержу…
Чем жить дальше, что делать? Как дитя беспризорное, ушло сочинение, не подает голосу. Пойти бы следом, но спросить не у кого.
Гудит над голым пространством степи весенний ветер, такой же дурной и безрадостный, как и зимой был, как и осенью. Холмы, что стоят на его пути, он так обтрепал — даже каменные ребра повылезли, пугают в сумерках.
Как и холмы эти, сох Тимофей от ожидания больше, чем от работы, нервничал. Оно бы еще ничего, да тут Данил задумал отделяться. Не добро было жаль половинить — заела тревога о сыне. Тимофей и раньше замечал — жадный взгляд у Данила, да не думал, что все так обернется.
— Ты чего к Мясину зачастил? — Тимофей остановил сына у ворот.
— Я уж сам хозяин, вот и думаю, как жить. — Отвернувшись от отца, Данил хотел пройти.
— Погоди, хозяин. Ты мне скажи.
— А скажу, так тошно станет.
— Ну, говори.
— А то, что не хочу я… — Данил остановился. — Безбожник ты, нет в тебе никакой веры. Народ зря не будет возле головы пальцем крутить. Весь твой разум в бумагу ушел.
— Вон ты как…
— Вот так. Не хочу я, чтоб смотрели на меня из окошек, как на пса.
— Кто яс на тебя смотрит?
— На тебя смотрят. Вперед жалели, потом придурком считали… А теперь ты всем как враг! Царя вздумал учить, а где училка твоя?
— Иди куда идешь, сынок родной…