О, если б я только знал, как быть! Если б знать наверняка, что вот это и есть настоящая жизнь, что наконец-то я нашел ее — здесь, сейчас, она у меня в руках, перед глазами, осязаемая, несомненная. Вправду ли это жизнь, моя подлинная жизнь — то, что ощущаю я, прислоняясь к стене Лоссана? Быть может, я достиг если и не конечной цели, то хотя бы привала на пути, и можно передохнуть, предаться мечтам? Или и это всего лишь еще одно заблуждение, дань моде? Ведь на Западе все восьмидесятилетние старцы (если только они не родились под кровом предков — у него свои требования и свои радости…) мечтают пустить где-нибудь корни, сделать последнюю ставку на землю и камень. Сколько еще таких, кто сегодня утром, как и я, сосредоточенно разглядывает крышу своего дома — соломенную или черепичную, крытую шифером или дранкой? Они говорят: «Здесь будет комната Курта (или Питера, или Франсуа), а вон там — комната Сибиллы (или Герды)…» Они воображают, будто улизнули от извечной преследовательницы, и если в это сияющее утро перед ними встанет ее тень, они заново откроют для себя старую-престарую веру всех зодчих: «Останется после меня…» Какая ложь! И как хотел бы я не поддаваться этому соблазну. Мы больше не сажаем деревья, чтобы когда-нибудь потом они осеняли тех, кто будет носить наше имя, но не вспомнит о наших трудах. Никто больше не строит для потомков. Беттина молчит. Ролан и Робер только посмеются надо мной. Я поверил бы в бога, будь он хранителем домов, их непостижимой и неумирающей души. Но не кощунство ли взывать к богу наперекор самому себе? Искать у него защиты от им же установленного закона жестокости? Ибо надо мной учинена и вновь будет учинена жестокость, и эти стены будут у меня отняты. К чему притворяться, закрывать на это глаза? Я не сумею обжить дом, как не умел за долгие годы обжить собственную жизнь. И вновь будет длиться бегство. Короткая остановка впопыхах, на бегу, — совсем, совсем не то, что привал в пути. Жизнь — путешествие лишь для того, кто знает, куда придет. А для меня не существует царствия небесного в конце пути.
Крики мальчишек вдруг стали резать слух — перессорились они там, что ли. Кажется, и свет померк — откуда взялась эта туча? Мосье Ру, видно, устал, а может, он боится, что непогода его задержит?
— Все разговоры да разговоры…
Да, лучше молчать. И вернуться к работе.
— Это правда, Поль, что в воскресенье вы обручитесь? А когда же свадьба?
Стоило забыть, что зима на дворе, и тем быстрей пробирает дрожь.
— Ну, знаете, до свадьбы… Сперва еще надо в армии отслужить… И потом отец все обещает взять меня в компаньоны, но вы ж сами знаете, какой он… А там пойдут дети…
Счастье Поля повисло в воздухе, как и его слова, — впереди еще столько долгов и отсрочек, столько надо переступить порогов…
— …сами знаете, нынче, чтоб прожить, денег не напасешься!
И потом тут навык нужен, сноровка, такого опыта в полгода не наберешься. Я всегда говорю: мы растим капитал. Мой округ, мосье, у меня в руках вроде как скрипка, что ли. Ежели ты в своем деле виртуоз, так и продавать недвижимость — искусство. Мадам Фромажо, супруга моя, иной раз говорит: сколько ты разных историй узнал про людей, прямо для кино! И это знаете, верно, мы тоже режиссеры. Вроде вас, право слово!
Грузовик-фургон с прицепом, медленно пятясь и задевая за телефонные провода, втиснулся в узкий проулок (у одного вяза при этом сорвало нижнюю ветвь). И вот он стоит посреди деревни, задние дверцы распахнуты настежь, людям не так далеко придется таскать вещи. Мы смотрим на эту махину молча и, пожалуй, растерянно.
— Сотню кубометров берет, — нравоучительно произносит усатый шофер. — Это вам не игрушки!
Сотня кубометров: все, что сохранилось в Мезьере и в Нофле, у моей мамы и у родных Женевьевы, обломки прадедовского наследия, все, что мы, так и быть, пощадили и чему последним пристанищем служило мое прежнее жилье. Тут все вперемешку. Есть на что посмотреть. Распахнутые дверцы фургона являют нашим взорам кавардак из дерева, бронзы и мрамора.
Сердце у нас сжимается: перед нами обнажен костяк нашей жизни, она разложена на составные части, выпотрошены стенные шкафы, опустели чердаки, рассеялось очарование привычного глазу порядка и уюта. Какое же это барахло! Дощатая изнанка шкафов вся исчеркана, мелом и краской крупно выведены цифры, имена, неведомые инициалы — напоминание о дележах, быть может, о распрях, о просроченной плате мебельному складу… Все житейское убожество порой выставляется напоказ на городских тротуарах — как нот сейчас, в пыли, где собрались и молча глазеют деревенские ребятишки. Пока взмокшие грузчики всё не перетаскают.