Старик, тяжело вздохнув, положил обратно новенькую пайсу, которую только что достал из кармана, чтобы дать мальчику; потом горько усмехнулся, снял шапочку и почесал свою лысеющую голову. Он так и остался с непокрытой головой, словно пришел на кладбище. Колени у него слегка дрожали. Прислонившись к стене какой-то лавчонки, он с минуту постоял в глубоком раздумье.
Как здесь все изменилось… Там, где когда-то в переулке были свалены лишь длинные жерди, теперь вырос трехэтажный дом…
Солнце, заслоненное зданиями, освещало только вершину столба и неподвижно застывших на проводах двух нахохлившихся коршунов. Старик стоял и рассеянно наблюдал за игрой пылинок в узкой солнечной полосе на тротуаре у своих ног. Потом поднял голову, посмотрел на противоположную сторону улицы и невольно вскрикнул.
Размахивая связкой ключей, по переулку бодрым шагом шел какой-то молодой человек. При виде старика он остановился.
— Вы кого-нибудь, ищете, миян джи[21]?
Мусульманин пристально всмотрелся в прохожего. От волнения руки у него задрожали, и он не мог выговорить ни слова. Наконец, облизнув пересохшие губы, он с усилием проговорил:
— Не Манори ли тебя звать, сынок?
— А откуда вам известно мое имя? — удивился молодой человек и даже перестал играть ключами.
— Семь с половиной лет назад ты, сынок, был еще совсем маленький, — старик страдальчески улыбнулся.
— Уж не из Пакистана ли вы? — живо спросил Манори, и глаза его заблестели. — Сегодня оттуда приехало много народу.
— Да… А раньше я жил в этом переулке, — старик тяжело вздохнул, на лице у него появилась жалкая улыбка. — Мой сын Чирагдин был портным, и за полгода до раздела мы построили здесь новый дом.
— О, так вы Гани-миян! — радостно воскликнул юноша. — Теперь я вас узнал!
— Да, сынок, я Гани-миян, Абдул Гани, здесь все меня знали… Чирагдина и внуков теперь уже нет в живых… но я дал себе обет — хоть разок взглянуть на наш дом, — он еле сдерживал подступившие к горлу рыдания.
— Вы как будто бы еще до раздела уехали отсюда? — в голосе Манори звучало искреннее сочувствие.
— Да, сынок, видно, такова уж была моя судьба, — я уехал по делам перед самым разделом. А если бы остался, то вместе с остальными бы… — он не мог договорить: перехватило горло, а на глазах показались слезы.
— Не надо, Гани-сахаб, — Манори взял старика за руку, — зачем так убиваться… Лучше пойдемте, я покажу вам ваш дом.
Между тем по всему переулку уже успела распространиться новость: появился какой-то страшный пакистанец, который хотел украсть ребенка Рамдасии… и если бы не ее сестра, мусульманин, наверное, утащил бы малыша. Женщины, сидевшие прямо на тротуаре, услышав про такие страхи, поспешно скатывали свои циновки, созывали весело игравших на улице ребятишек и спешили вместе с ними укрыться в домах. Когда Манори со стариком вошли в переулок, их встретили плотно закрытые двери и окна. На улице не оставалось ни одной живой души, кроме бродячего торговца-разносчика да местного силача Раккхи, который, развалившись в тени развесистой смоковницы у колодца, спал богатырским сном и оглашал переулок громким храпом. Из всех щелей на пришельца с интересом и страхом смотрели десятки глаз. За закрытыми окнами раздавались возгласы удивления: несмотря на то, что теперь борода у него была совершенно седая, все сразу узнали Абдула Гани, отца портного Чирагдина.
— Вот где стоял ваш дом! — проговорил Манори и показал на какое-то пепелище. Гани вздрогнул, замер на месте и широко открытыми глазами посмотрел туда, куда показывал Манори…
— Вот это… пепелище? — с трудом двигая будто сразу одеревеневшим языком, наконец хрипло проговорил он, и все еще не хотел поверить своим ушам и глазам.
— Ваш дом сгорел еще тогда, во время раздела, — голос юноши доносился до Гани как будто издалека. Он даже не почувствовал, как Манори мягко взял его за локоть.
Тяжело опираясь на палку, старик приблизился к пепелищу. На месте дома — почерневшая площадка, обломки горелого кирпича. Все, что могло хоть как-то пригодиться — железные скрепы, обгорелые бревна, цельные кирпичи, — давным-давно растащили соседи. Каким-то чудом уцелела лишь полусгоревшая дверная рама, одиноко возвышавшаяся у входа, да еще в дальнем углу виднелся остов сгоревшего шкафа. Медленно, точно двигаясь среди могильных плит, обошел старик голое пепелище. Ветерок шевелил редкие седые волосы. Манори молча двигался за ним. Старик остановился в самой дверной раме и стоял, словно символ человеческой скорби, в черном траурном обрамлении.
— Только это… только это и осталось… от дома? — глухо выдавил он. Коснувшись рукою косяка, он бессильно опустился на землю и приник головой к обгорелому дереву. Мучительный стон вырвался из его груди.
— А-ай! Чирагдин мой! Чирагдин!..
С косяка посыпался легкий черный прах, он осел на одежде старика. С перекладины прямо в выложенную кирпичом канаву для стока воды, которая начиналась от порога, свалился скорпион; он сделал несколько судорожных движений, перевернулся на брюшко и уполз под обломки кирпича.