— Не тебе одной пришлось все бросить, — сверля женщину глазами, прохрипел ее сосед. — Все мы оста вили там свои дома и землю. Благодари бога, что хоть шесть тысяч получила, а есть и такие, кому до сих пор не дали ни пайсы. Взять, к примеру, меня. Выходит, вся моя беда в том, что я еще не умер. Умри я — и моим детям уж точно отвалили бы кучу денег… А я вот живой, да много ли толку с того? Глаза с каждым днем слепнут, ноги от ревматизма еле двигаются… А эти чернильные души не хотят взглянуть на человека, им бумагу подавай, и пока ты еще скрипишь, они пальцем не шевельнут… Эх, получить бы мне хоть тысячу — я бы лавочку открыл! На детишках-то одни лохмотья остались…
— У каждого своя беда, брат, — примирительно произнес сикх и вздохнул. — Известно: чужая ноша не тянет… У тебя свое горе, у нее свое. В каждом доме свое горе, только у одного оно побольше, у другого поменьше.
— Да у вас-то какое горе? — злобно крикнул человек в очках. — Вам же дают целых шестьдесят тысяч!
— Дают, не спорю, но уж такова, наверно, моя судьба, — невозмутимо продолжал сикх. — Когда встал вопрос об исках, меня словно свыше осенило. Будто тайный голос меня вразумил… А если бы не это, сунули бы мне тоже тысяч десять-пятнадцать — и дело с концом.
— Так вы, значит, записали больше, чем у вас было на самом деле?!
— Нет, зачем же, у нас одной недвижимости было тысяч на полтораста. Но я сразу смекнул. Тут дело тонкое… Потребуешь слишком много — заподозрят в обмане… И что, вы думаете, я сделал? Помолился богу, да и составил бумагу так, что, дескать, требую возместить только то, что принадлежало лично мне. А в доме-то нас шесть братьев!..
— Боже милостивый!.. — воскликнула вдруг дама, ломая пальцы.
Человек в очках и сикх в недоумении взглянули на нее.
— О том же и я мужу твердила, — продолжала она скороговоркой. — Пиши, говорю, больше! Да что сделаешь с глупым человеком? Уперся, как бык, и ни с места: «Сколько у меня было, столько и запишу!» Не мы одни, говорит, горя хлебнули, зачем людей обманывать? А вот сегодня, будь он жив, спросила бы я у него: ну, чего ты добился со своею правдой? Кого осчастливил? Умные-то люди, смотришь, получили вдвое да втрое больше того, что имели, а мне с твоей правдой отсчитали каких-то шесть тысяч и все тут!.. Этим судейским крысам твоих детей не жалко! — И она расплакалась.
Человек в очках отвернулся и угрюмо засопел.
— Слезами горю не поможешь, почтенная, — мягко заговорил сикх, покачивая головой. — Сколько написала, столько и получишь. Всевышний мудро предопределил судьбу каждого из нас. Так будь же довольна и не гневи бога.
— Да чем же мне быть довольной? — Дама всхлипывала. — Осталась без всего, да еще с двумя детьми на руках! Другие-то сумели обернуться и живут себе припеваючи, а я не знаю как концы с концами свожу… Как же мне быть довольной?
— А ну-ка побыстрее, братец! — сердито бросил Судха Синху человек в очках. — Не за молоком на базар едешь…
Взмахнув вожжами, Судха Синх молодцевато гаркнул:
— Но! Шевелись, подлая! Чтоб тебя шершни закусали! Шевелись! — и с силой хлестнул по худому крупу лошаденки.
Но она лишь взбрыкнула задними ногами и продолжала бежать ленивой трусцой. А в такт шагам в ее обвислом животе звякала селезенка…
Высадив пассажиров у подъезда управления по делам беженцев, Судха Синх постоял минут десять, но так и не дождался седоков и двинулся в обратный путь. Город словно вымер. Солнце жгло немилосердно, и на улицах не было ни души. Даже собаки попрятались. На перекрестке под навесом одной из лавок, прямо на сиденьях своих повозок спали рикши; в дверях лавки ее хозяин, бородатый сикх в высоком белом тюрбане, колол лед для шербета. Судха Синху вдруг ужасно захотелось выпить холодного шербета, а потом соснуть часок-другой тут же, рядом с рикшами. Но для его тонги под навесом уже не оставалось места, да и не было поблизости колонки, чтобы он мог напоить свою лошадь; лошаденька его, тяжело дыша, слизывала капавшую с губ тягучую слюну. К тому же Судха Синх не мог потратить на себя ни одной анны из тех двадцати, что были у него в кармане. Ведь только на овес ежедневно уходит около двух рупий. Судха Синх провел языком по пересохшим губам и дернул вожжами.
Тишину этой бесконечно длинной, накаленной солнцем улицы нарушало лишь надсадное тарахтенье тонги. Казалось, все кругом было погружено в сон. Даже деревья, неподвижно темневшие вдоль тротуара, свесили чуть не до земли свои пышные ветви. И лишь изредка в их поникшей листве слышались сонные трели:
— Чи-чи-чи-чи… тьюррр! Чи-чи-чи-чи… тьюррр!