И позднее, бывая в городе, она каждый раз задавала этот вопрос врачу и не успокоилась до тех пор, пока врач не ответил ей: нет, совсем не ослепнет. Этого хозяйке Кырбоя, как видно, было вполне достаточно, настолько достаточно, что, когда она вернулась с этой вестью домой, в ней вдруг пробудился интерес к Кырбоя. Теперь она снова стала бывать и в лугах и в поле, снова появлялась в загоне, где девушки доили коров, и в кладовой, где они процеживали молоко. Она стала заглядывать в молочные бидоны, смотрела, как Лиза моет сепаратор, ходила вместе со старой Мадли в амбар проверять кадушки с мясом и салакой, обо всем расспрашивала, всем давала указания. Она выспрашивала у девушек, как они до сих пор питались в Кырбоя, сколько раз в неделю работникам давали мясо и большие ли куски. Все это были мелочи, однако работники вдруг заметили, что кормить в Кырбоя стали вроде бы лучше, и желания работать у них словно бы прибавилось. Это заметил старший работник Микк, это заметил батрак Яан, заметили Лена и Лиза, даже поденщики заметили; только нанятый на лето сезонный батрак думал иначе. Однажды он сказал со злостью, причем никто так и не понял, почему он злится:
— Подлизывается, сатана, знаем мы их. Неспроста начала в сенокос селедкой да маслом кормить. Когда это видано было, чтобы в Кырбоя по будням маслом кормили, хорошо, если воскресным утром понюхать дадут.
— Для чего ей к тебе подлизываться, — возразил старший работник Микк, — ведь хозяином Кырбоя тебе все равно не быть.
— А для того подлизывается, чтобы мы больше работали, — отвечал батрак, — чтобы из кожи лезли за масло и селедку, я все понимаю, не дурак.
— Но ведь ты и тогда работал, когда тебя ржавой салакой кормили, ругался, правда, но работал, — заметил Микк.
— Конечно, работал, я и сейчас работаю, да только знаю, как я работал раньше и как работаю теперь. Им не купить меня какой-то паршивой селедкой, я не продам душу за масло, пусть хозяйка это знает, я ей это при случает в лицо скажу.
Так говорил сезонный батрак, однако продолжал работать, словно старый Рейн и не думал передавать Кырбоя дочери; батрак работал, продолжая клясть масло и селедку, как будто они были хуже, чем салака и салачный рассол, которыми кормила его старая Мадли, так что та не зря, пожалуй, предупреждала молодую хозяйку:
— Ты их не слишком балуй, толку от этого не будет, их ведь никогда не накормишь. Чем больше будешь давать, тем больше будут требовать, хоть одной свининой да яйцами корми.
— Посмотрим, — ответила тетке хозяйка, — если не поможет, опять вернемся к салаке с картошкой.
И хозяйка продолжала кормить работников селедкой, маслом, жарила им даже яичницу, так что в сердце батрака злоба разгоралась все сильнее, — такой уж у него был взгляд на вещи, такое сердце: он становился тем злее, чем лучше была пища. Но другие работники злее не становились, а у поденщиков даже настроение поднялось, когда они начали получать масло и селедку; жить и работать в Кырбоя стало веселее. И работали они вроде бы больше, чем в предыдущие годы, хотя хозяйка никогда никого не подгоняла, даже сезонного батрака.
В Кырбоя все словно само собой пришло в движение, казалось, кто-то вдохнул в него новую жизнь. Как это ни странно, но уборка сена в усадьбе подвигалась нынче настолько успешно, что, если и дальше будет так продолжаться, сено уберут вовремя, разве что последние деньки совпадут с началом новой страды — жатвы ржи. А ведь раньше в Кырбоя сенокос всегда затягивался чуть ли не до михкелева дня, до первого снега, как говорили шутники.
Старый Рейн видел, что делалось в Кырбоя, даже полуслепая Мадли замечала, что в Кырбоя что-то происходит, что-то назревает. Однако друг другу обитатели усадьбы ничего не говорили, точно были в ссоре. На самом же деле никаких неладов между ними не было, и все делали вид, будто в Кырбоя царит благоденствие.