Потом ехали на телеге обратно на майдан, в горотдел НКВД, и проходящие мимо жители Изяслава смотрели на арестованного — кто с осуждением, кто с сочувствием. Среди встреченных Грехман увидел двух знакомых, но те даже виду не подали, что знают его. Промелькнуло лицо Николая Тысевича, у которого Грехман буквально вчера был дома, сидел за его столом и пил вместе с хозяином самогонку. Тысевич посмотрел вслед телеге, и их взгляды встретились. Когда Тысевич грустно улыбнулся ему, Грехман, опустив голову, неожиданно почувствовал, как в нем нарастает раздраженность: сам на свободе и улыбается, а он, Грехман, совершенно невиновный, в тюрьме. И чем все закончится, никто не знает! А этот идет домой, наверное, борщ жрать… Хоть бы не улыбался, черт возьми!
Сначала Грехмана отвели в камеру, потому что приближалось время ужина. Лейтенант не испытывал никакого желания жертвовать ужином ради арестованного еврея. Он отпустил на ужин и Гребенкина.
С жильем стажера определили быстро. Его временно поселили в дом, в котором проживал такой же, как и он, сержант. Бориса направили сюда из Белоруссии. Имя свое он выговаривал с белорусским акцентом, с раскатистым «р». Сослуживец был немножко суетлив и очень хозяйственен. Все у него лежало на месте, всего было с небольшим, но запасом. Дом остался бесхозным после того, как хозяина арестовали, а его семью выселили из пограничной зоны.[11]
Гребенкину обещали дать отдельное жилье, как только появится возможность. К Борису приходила какая-то девушка из местных, все у них было на мази, и дело уже дошло чуть ли не до сватовства. Разумеется, сосед Борису был совершенно не нужен.— Гэта, ты не обижайся… Тэта ж жизнь такая…
Иринка накрыла на стол. Венька и Борис решили отметить знакомство и Венькино, пусть и временное, новоселье.
— Мы с Иринкою хочем поженитыся, сам понимаешь, гэта же жизнь… А суседою — так мы будем очень рады… Правда же, Иринка?
Иринка молча кивала и краснела от смущения.
— Да я понимаю, — соглашался Венька, — в этом деле третий лишний. — Он смеялся, не замечая, что вгоняет девушку в краску.
Борька тоже хохотал, похлопывая свою избранницу по тугому высокому задку.
— Да ну тэбе, Борисэ! Так же не можна при чужих людях… — смущаясь, говорила Иринка.
— Да какой же я чужой! Мы на своей работе как одна семья!
Грехману, как и другим арестованным, через кормушку подали алюминиевую миску с баландой, ложку и мятую кружку с чаем, горячую, словно разогретый утюг. Он впервые ел в камере. Прощай, Сарин борщ! Здравствуй, несъедобная баланда… А тот еще улыбался! Чему тут улыбаться? Этой мерзкой похлебке, которую готовили не иначе как из дохлых крыс и гнилой картошки? Он отодвинул миску. А как тут воняет! Грехман вспомнил, как его Сарочка, чистоплотная до ужаса, несла двумя пальчиками портянки, когда он приехал из очередной командировки.
— Неужели в наше время, когда социализм уже построен, нельзя изобрести что-нибудь такое, чтобы меньше воняло? — спросила тогда жена.
— Сарочка, — ответил он ей, — это пахнут не портянки, а наша с тобою жизнь.
«Да, именно так пахнет наша жизнь», — с горечью думал он сейчас.
Воспоминание о портянках окончательно отбило всякое желание хлебать баланду, и Грехман, взяв кружку с обжигающим чаем, устроился на краешке нар.
— Дурак! — сказал кто-то из соседей. — Жри давай, или ты думаешь, что завтра вареники подадут?
— Не могу, — зло ответил Грехман, — перед глазами тарелка борща стоит! Так и не успел попробовать…
— Ну, тогда я съем…
— Ешь… — Грехман пожал плечами. — Мне все равно в глотку не лезет.
Не успел закончиться ужин, как кормушка открылась и по ту сторону двери крикнули:
— Грехман, на выход!
Лязгнули двери.
— Лицом к стене, руки за спину.
Снова лязг двери и металлический голос:
— Вперед! Руки за спину!
Грехман тяжело вздохнул и пошел вперед шаркающей походкой. В кабинете его ждали двое: уже знакомые лейтенант и сержант, те самые, которые проводили у него обыск.
— Грехман, ты же умный еврей… — начал лейтенант.
— Какой там я умный! Если бы я был умным евреем, то сидел бы сейчас там, где сидит, например, Каганович,[12]
строил бы метро и рулил поездами. Вот он — умный еврей, а я — дурак, потому что сижу сейчас в камере…— Брось трепаться, Грехман! Товарищ Каганович — верный сподвижник товарища Сталина. Будешь трогать его имя, вырву твой поганый язык.
— Ах, гражданин следователь, если вы еще оторвете мне и пальцы, то как же я вам признаюсь в своих преступлениях? Ни в сказке сказать, ни пером описать…
— Заткнись наконец! Я тебе говорю, что ты умный еврей. Решай сам: либо ты расскажешь все добровольно, либо я из тебя это признание выбью. А раз ты умный, то должен понимать, что выбью обязательно. Усек?
— Да, гражданин следователь, я умный еврей. Но я ничего не делал и не знаю, в чем должен признаваться даже такой умный еврей, как я.
— Сержант, попрактиковаться не хочешь?
Веньке после плотного ужина хотелось одного — спать. Он совсем не был расположен к тому, чтобы затевать канитель на два часа, выбивая из Грехмана нужные показания.
— Да ну его на хрен, товарищ лейтенант. Доставать волшебные палки?