Тело маргинала — это тело прежде всего алкоголика, а в последнее время и наркомана. Ерофеев начинает повесть с описания похмелья: «О эта утренняя ноша в сердце!.. Чего в ней больше, в этой ноше, которую еще никто не назвал по имени? Чего в ней больше: паралича или тошноты? Истощения нервов или смертной тоски где-то неподалеку от сердца?». Вообще, это необычно. Ведь культура пития — это борьба с похмельем, и изобретение американцами абсолютного средства против похмелья — венец этой борьбы. Ерофеев, как Ницше, пересматривает оппозицию веселье и похмелье, а точнее, выявляет функциональную взаимосвязь этих противоположностей: без похмелья нет и веселья. Итак, «самое позорное в жизни моего народа время — время от рассвета до открытия магазинов», время безнадежности, абсолютного падения, некоей «нулевой ступени» бытия — это одновременно и время подъема. Ниже падать некуда, поэтому движение осуществляется вверх; в сознании алкоголика зреют планы: с чего начать? «Стакан красненького, — шепчет внутренний (ангельский) голос, — холодненького». И сразу возникает определенность, начинает работать память, вырисовывается ландшафт: вчера в ресторане Курского вокзала был херес. Итак, найдена точка опоры и, вспомнив о стакане хереса, наш герой вспомнил все: что он вчера пил, с кем и где.
Алкоголик любит мир, но мир не любит алкоголика, и в этом одна из глубоких экзистенциальных драм русского маргинала, который унаследовал структуру душевности и сентиментальности. Однако в отличие от романтика алкоголик постоянно сталкивается с жестокой действительностью. «Отчего она так жестока?» — вот вопрос. Об этом размышляет человек в состоянии похмелья, которому отказывают в «стаканчике хереса»: «Отчего они все так грубы? А? И грубы-то ведь, подчеркнуто грубы в те самые мгновения, когда нельзя быть грубым, когда у человека с похмелья все нервы навыпуск, когда он так малодушен и тих! Почему так?! О, если бы весь мир, если бы каждый в мире был бы, как я сейчас, тих и боязлив и был бы также ни в чем не уверен: ни в себе, ни в серьезности своего места под солнцем — как хорошо бы». Тут, в этом отрывке, любопытное «скрещивание» дискурсов Достоевского и Чехова, и это не только свидетельство «культурности» маргинального писателя и его героя, но нечто большее. Что касается стиля и формы, то в маргинальной прозе исчезает расстояние между автором и героем, они сближаются и в фигурах речи, и в том, что автор и герой — одно и то же лицо. И, наконец, автор действительно ведет ту же самую жизнь, что и герой, и книга — это прожитая в действительности жизнь. В эту книгу жизни входят другие тексты, но, как правило, такие, которые являются общеизвестными, а если вовлекаются экзотические (античные, средневековые) образы, то их символическое значение дополняется, как у Джойса, непосредственными переживаниями — это как бы наклейки, приклеиваемые на явления повседневности. Цитаты и символы других эпох и культур — здесь не свидетельство учености, а некие духовные акты, облагораживающие действительность, придающие ей символическое значение.
Маргинал — это отдельный, пограничный, существующий на краях социального пространства или на полях классического текста. Он остро переживает тупой порядок этого общего пространства, но мирится с ним. Внешнее дано ему прежде всего телесно; опохмелившись, герой Ерофеева замечает круглые внимательные взгляды соседей, но это не осуждающие взгляды: «Мне нравится, что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые. Это вселяет в меня чувство законной гордости. Можно представить себе, какие глаза там. Где все продается и покупается:…глубоко спрятанные, притаившиеся, хищные перепуганные глаза… Зато у моего народа — какие глаза! Они постоянно навыкате, но никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла — но зато какая мощь! (какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят». Этот отрывок раскрывает оптику, трансцендентальные условия видимости: что и как видит наш глаз? Одновременно этот отрывок — образчик «деконструкции», здесь выявляются предпосылки «идеологического» зрения: свои глаза — ликование, чужие — ненависть. Так пересекается граница своего и чужого, проведенная оптически, доведенная властью до анонимного, скрытого гештальта.