Отсюда все наши приключения – и полёт в Москву, и музей, набитый полупомешанными «новыми тамплиерами», и «дядя Яша» с Гоппиусом - казались если не дурным сном, то чем-то ненастоящим. Я привычно окунал ветошку в жестянку с керосином, отжимал лишнюю жидкость, обтирал лоснящиеся от масла детали, откладывал в сторону, снова смачивал ветошку и процесс повторялся. Есть всё же что-то успокаивающее в монотонной работе, когда ты можешь предоставить рукам возможность действовать механически, без участия разума, а сам улетаешь в сверкающие сферы своего воображения, которому дай только волю – и унесёт неведомо куда…
- Давыдов! Всё мух считаешь?
Это Лёвка Семенченко – сегодня он замещает Олейника на нелёгком посту надсмотрщика, подгоняльщика и инспектора ОТК. Сам комотряда вызван в заводскую контору, и ребята, когда выдаётся свободная минутка, шёпотом гадают, что бы мог означать такой вызов. На нас с марком внимания обращают не больше, и не меньше, чем на других – ну, подумаешь, сбегали ребята в самоволку, не они первые, не они последние.
Я инстинктивно удваиваю скорость движений, едва не опрокинув при этом жестянку с керосином. Особого смысла нет, скорость поступления деталей, требующих обтирки, таков, что я и так справляюсь с их потоком – но производственная дисциплина требует от Лёвки бдительности и окрика. Некоторое время он наблюдает за мной, после чего направляется дальше, выставив напоказ блокнот и химический карандаш, выполняющий в нашем дружном коллективе роль то ли гетманских клейнодов, то ли императорских инсигний. Я провожаю его взглядом и возвращаюсь к прежнему темпу движений.
- Гринберг! Давыдов!
А это уже не Семенченко и даже не Олейник. Незнакомый молодой человек в синем лабораторном халате, в точности таком, какие носили сотрудники Гоппиуса. Из нагрудного кармана торчит карандаш, в руках – бумажка, на которой я разглядел нечто вроде списка фамилий.
- Давыдов Алексей и Гринберг Марк? - «лаборант» дождался наших «да» и «так точно», нахмурился и сделал пометку в своём списке. – Заканчивайте работу, приведите себя в порядок, переоденьтесь, пойдёте со мной. На всё вам две минуты, жду у выхода из цеха.
Мы с Марком переглянулись – тревожно, недоумевающе – и поспешили в подсобку, провожаемые удивлёнными взглядами товарищей по отряду.
…Похоже, жизнь готова выкинуть очередное коленце…
II
Из аэропорта Яков поехал к себе на квартиру. Не на конспиративную, куда он чуть больше суток назад привёз двух подростков, а на свою, где он поселился после возвращения из Закавказья. Там он служил с двадцать четвёртого года, занимая одновременно должности члена коллегии Закавказского ГПУ, уполномоченного Наркомвнешторга по борьбе с контрабандой, и ещё несколько ответственных постов, в том числе, и в советско-турецкой и советско-кавказских миссиях. Тогда же, в августе двадцать четвёртого, он поучаствовал в подавлении антисоветского мятежа, поднятого грузинскими меньшевиками. На рукаве его английского, горчичного цвета, френче, красовались тогда три ромба - знак принадлежности к высшему комсоставу РККА.
Уже к пятому сентября части Красной Армии и ОГПУ разгромили войска «Временного грузинского правительства, сумевшие ранее занять почти всю Западную Грузию. Далее последовали расстрелы – всего к стенке поставили до трёхсот человек, и в решении участи многих из них Яша Блюмкин принял живейшее участие – как и заместитель председателя Грузинского ГПУ, двадцатипятилетний подающий надежды чекист по имени Лаврентий Берия, получившийза подавление восстания орден Красного Знамени.
Надо ли говорить, что ни Яшу, ни упомянутого товарища Берия, ни других участников подавления восстания, вроде Соломона Могилевского, совесть не терзала. С какой стати? Если бы они оказались в роли подсудимых, господа меньшевики и их соратники тоже не колебались бы ни секунды. Такое уж тогда было время – время молодых, нахальных, энергичных и беспощадных. А ещё - не признающих слова «нельзя», как в отношении дела, которому они служили, так и в общении с начальством и своими соратниками. Подобный склад ума и пренебрежительное отношение к общепринятым нормам поведение (его привычка чуть что, хвататься за пистолет стала притчей во языцех, особенно, в московских окололитературных кругах) дорого стоили Якову Блюмкину. Сколько ушатов грязи было вылито на него - начиная с убийства Мирбаха, которое он продолжал считать самым значительным своим деянием, и до работы в Персии и Тифлисе - теперь уж и не сосчитать. В редкие периоды оседлой жизни он селился в Первом Доме Советов (прежде гостиница «Националь») или жил на квартире у кого-нибудь из друзей. И тольков двадцать пятом году, вернувшись в столицу, он озаботился тем, чтобы обзавестись постоянным жильём.