Навстречу нам все чаще попадались девочки и мальчики в белых рубашках с пионерскими галстуками. Лица их были озабочены и исполнены серьезности. То и дело они значительно поглядывали на часы. У одних ребят часы были надеты на руку, причем по широте ремня, болтавшегося на тонком загорелом, порядком исцарапанном запястье, можно было без труда догадаться, что часы отцовские и даны только на этот день. Другие с важностью лезли в карман, чтобы вынуть оттуда круглые, плоские часы, а то и лихо щелкнуть крышкой. У большинства же на шеях красовались обыкновенные будильники, подвешенные на шнурок или веревочку. На ходу такой будильник качался из стороны в сторону, а иногда с размаху глухо стукался о ребра владельца.
— Юные натуралисты, — пробормотал Евгений Петрович. — При исполнении обязанностей, так сказать. Будут записи делать во время затмения. Все запишут истово: как олень почесался, как мартышка чихнула… — Профессор покачал головой. — Но иногда, можете представить, такое подметит эта мелюзга, что просто диву даешься!
— Помнишь, каким я был юннатом? — задумчиво спросил Корень-младший.
Отец как-то странно покосился на него и ничего не ответил.
Мы дошли до лужайки. Впереди были видны огромные клетки, в самой крайней, недалеко от нас, лежал тигр. Он дремал, положив голову на вытянутые лапы. На секунду он приоткрыл глаза. В глубине рыжих зрачков я увидела такую холодную, злую силу, такую нелюдимую тоску, что по моей спине прошла дрожь.
— Не люблю я, грешница, тигров… — ни к селу ни к городу пробормотала я и смутилась.
Отец и сын деликатно промолчали.
Отовсюду неслось то фырканье, то курлыканье, то визг обезьян, то воркованье горлинок. Мы шли мимо вольер и клеток, мимо лужаек, по которым бегали на свободе животные…
День был ясен, чист, безветрен. И вдруг повеял легкий влажный ветерок, словно потянуло из оврага. Солнечные блики, лежащие на дорожках, чуть потускнели.
Два юных натуралиста, дежуривших у клетки с тигром, как зачарованные, уставились на свои будильники и тут же принялись что-то лихорадочно записывать.
Корень-младший поднял голову и глубоко, с удовольствием вдохнул воздух.
— Эге! — сказал он весело. — Начинается как будто?
Стало темнеть.
Это не была та пасмурность, которая приходит, когда небо заволакивает тучами. Не была это и осенняя хмурь с ее набрякшей, свинцовой чернотой. Это была скорее синева сумерек. И вместе с тем в ней не чувствовалось того кроткого, умиротворяющего покоя, какой приносит природа, готовящаяся к вечернему сну. Чем-то тревожным и мрачным веяло от густой сероватой синевы, ползущей по аллеям парка. Все потускнело; стала серой и мертвой вода пруда, исчез живой блеск молодой листвы.
Пронесся, зашумев ветвями, порывистый ветер. И в его неожиданно резкой свежести тоже почудилось что-то тревожное.
Павлины, которые только что, распустив хвосты, разгуливали со своими павами по зеленой траве, взлетели на ветки, явно собираясь спать. Вслед за ними, поверив в приближение ночи, гуськом, опустив маленькие глупые головки, побежали к деревьям цесарки. На пруду уже не было видно беспокойного черного лебедя: очевидно, и он отправился к своему гнезду…
— А где дикобраз? — почему-то шепотом спросила я.
Клетка дикобраза, к которой мы подошли, казалась пустой. И вдруг послышалось легкое, осторожное постукиванье лапок, короткое пофыркиванье: из домика вылез его владелец. На длинных, крепких иглах дикобраза, как бабочки на булавках, торчало несколько сухих листьев; когда он двигался, листья тихонько шуршали. Очевидно, и дикобраз, ведущий ночной образ жизни, решил, что день закончился, и отправился на обход своих владений.
— Ну, что вы скажете? — удивился Корень-младший. Он стоял, повернувшись боком к клетке дикобраза, и прислушивался. — Неужели и ночной бродяга поверил, что ночь наступила, — пошел к кормушке?
Отец ничего не ответил. Чем дальше, тем больше лицо его мрачнело: Евгений Петрович явно был чем-то недоволен.
Издали послышался величавый, грозный звук. Протяжный, с долгими рокочущими перекатами, он нарастал, усиливался, потом перешел в глухое басовое ворчанье.
Это львы начали вечерний концерт.
Сумерки совсем сгустились.
Тяжелое, темное небо низко висело над деревьями. Оно не сулило дождя с его освежающей душистой прохладой. Оно не обещало ни молний, ни орудийных раскатов грома. Это было бесплодное, пустынное, глухое небо, несущее только мрак.
Солнце закрылось почти полностью. Выбиваясь из-под тяжелой тени, щемяще пылал раскаленный добела узкий серпик — все, что осталось от дневного светила.
Но потом померк и он.
Засунув головки под крылья, павлины крепко спали, их хвосты свисали с веток вниз, как роскошные опахала. Спали на ветках и цесарки.
Профессор презрительно покосился на них.
— Я понимаю, куриные… — сказал он, пожимая плечами. — Этих дураков легко обмануть, они поверят чему угодно. Голову под крыло — и спят! — Профессор помолчал. — Но непарнокопытные! — с ударением сказал он и возмущенно посмотрел на зебру. — И она туда же, решила, что наступила ночь… Нет, никогда, никогда не ждал я такого поведения от зебры!