Я близко узнал её родителей. Её отец был гончар — и я Динкиными глазами видел, как он месит глину на круге, почти таком же, какой используют на земле, как отбивает бочок кувшина деревянной лопаточкой… а маленькая Динка сидит очень удобно, закинув руки за затылок и сцепив пальцы в замок — наблюдает за работой. Я чувствовал сырой земляной запах глины — и как он перебивался запахом горячих лепёшек и каши с поджаренными зёрнами какого-то пряного фрукта. Динкина мама заворачивала в тесто половинки спелых плодов и раскладывала их на глиняной сковородке…
Будущий Динкин жених, лохматый обалдуй, сидел на дереве, болтая ногами и держась одной рукой за ветку — а в другой руке у него был плод, вроде инжира, он этот плод пожирал, и сок тёк по подбородку и пробивающейся бороде. Динкина младшая сестрёнка кормила кошку, больше похожую на ушастую фретку, кусочком мяса. Тётки, босые, в вышитых хегондах и платках на головах, шумно обсуждали новости у родника, ухали и хохотали.
Они жили бедно, уютно и просто.
Меня трясло от яркости и достоверности образов и чувств. Память далонга текла сквозь меня — и это было самое сильное, что вообще было в моей жизни. И самое ценное.
Я был у Динки на подхвате — и дорисовывал осторожными мазками её эпическое полотно.
В городе — он же крохотная страна — был царь. У царя был огромный дворец — больше каменной хижины Динкиной родни раза в три, украшенный деревянными и даже каменными статуями, с библиотекой на глиняных табличках. При дворце были амбары, куда жители города приносили дань: зелёное зерно, муку из местного злака, похожего на просо, сушёные плоды и вяленое мясо. Дань шла на еду для воинов — и про запас, на случай голода.
Царь был важный и авторитетный далонг с густой рыжей бородой, он носил хегонд, вышитый красными нитками, плащ и бронзовый меч. С ним обычно ходили воины, которые следили за порядком. Царь был женат на прекрасной женщине из рода ткачих, в царской семье было много детей, и с младшей царевной Динка была неплохо знакома, даже однажды подарила ей глиняного куклёнка, завёрнутого в лист лопуха.
Неподалёку от дворца было два храма: Великого Творца Сущего и Матери Здоровья. Там жили старые жрецы, знающие целебные травы, умеющие вырывать больные зубы и объясняющие, какими словами нужно молиться о здравии. Им и богам приносили простые дары. Самый старый жрец любил печёные яйца — и Динка ходила его угощать: старика любили боги, он заговорил и прогнал злого духа, который грыз изнутри живот младшего братишки.
Город переживал страшные зимы, когда жизнь зависела от дров, и внезапные удары ураганов, которые насылали злобные божества с гор. В жестокие холода коз забирали в дом, чтобы они не околели в хлеву — и дети спали на тёплых пахучих козах, как на подушках. Летом воины помогали горожанам работать в поле, чтобы собрать урожай побольше.
Тяжёлая жизнь не казалась обитателям города тяжёлой. Суровые боги иногда, по капризу, впадали в милосердие, козы давали молоко, женщины рожали детей, девушки и юноши по вечерам пели песни, размалывая зерно на ручных меленках из пары каменных плиток.
А потом на город напали враги из предгорий — ужасная армия тьмы верхом на боевых верблюдах. Их было, может, четыреста или пятьсот — как я предположил — но Динка видела полчища, чудовищные, неисчислимые полчища: в их городе никогда не бывало больше пятидесяти воинов, и они казались всем огромной и неустрашимой армией.
И боевых верблюдов в Динкином родном городе не было. Три или четыре верховых верблюда возили царских гонцов, а все остальные ходили пешком. Поле вспахивали солидные и тяжёлые быки на коротких ногах.
Динка, пережив нашествие, вспоминала о нём, как выжившие в Хиросиме — об атомном ударе. Жаркий, слишком огромный для человеческого разума, рвущий душу ужас.
Как всё горело.
Как воины тьмы убивали горожан, рубили на скаку. Как отца проткнули копьём. Как жених пытался отбиваться палкой, палку выбили, разрубили ему мечом голову. Как сама Динка пыталась ускользнуть, пригибаясь, прячась за забором — и тут забор рухнул, её ударили по голове, перекинули через седло…
Динкина концентрация меня поражала. Она держала предельную концентрацию при удивительно чётких образах иногда по четыре-пять часов подряд — и потом, вывалившись из кромешного ада войны, обнимала меня, утыкалась в мою грудь и рыдала без слёз. И я её обнимал, мою мохнатую сестрёнку — в кровь кусая губы от ярости и бессилия.
Я почти не использовал видео, которое записал, когда у меня гостили караванщики. В нём просто отпала нужда. Я забросил старые наработки — и склеивал, чистил и монтировал живую Динкину память. Это было правильнее, честнее и вернее, чем любые сказки, которые я мог тут сочинять про далонгов. Они же тоже приматы, далонги! Они такие же, как мы — вот, и этот грабёж, который учинили жители большого и богатого города в маленьком городе Динки, эта охота на чужаков, военная удача… как кусок из истории Земли, вот что я думал.