— Контрольное время уже прошло. Не нужны мы пока никому.
Я выключил приемник. Хотелось музыки, но не сбивать же волну. Следующая связь через шесть часов.
Без пятнадцати три явил свой голос зуммер на отличных наручных часах, и я очнулся от краткого надсадного сна. Встал, включил приемник, прошел в ванную, умыл лицо, вытерся, вернулся на свой конспиративный диван, положил на колени оружие и просидел так до десяти минут четвертого. Отбой. Мне бы хотелось повоевать в приморском парке, лелея тайную мысль, что уж эти-то деревья меня не выдадут, и оттуда войти в город. Но был дан иной приказ. Хлебнув тминного, я закручинился, поел и стал вспоминать, как там в парке и около.
Возлюбленная плоть, объявшая берега этой земли, себе на уме и спесива. Мало того, что это воды, соли и микроэлементы. Она, эта плоть, свободна. И потому, уже ощутив едва-едва где-то там, на проспекте, укоризненное дыхание вод, ощущаешь свою несчастную никчемность. Если стечение обстоятельств таково, что штормит, то и голос его, или ее, можно было услышать чуть ли не за стойкой «Проспекта» — акселеративного бара, где пили дорогущие и тяжеленные коктейли, которые так любила тогдашняя молодежь. А оно (он, она) уже в самом деле рядом (плоть, водный массив, море), или вообще они, воды. Здесь город заискивающе приближается к морю, и там, где они соприкасаются, парковая зона узка. Здесь нельзя было дефилировать в бикини, здесь нельзя было многого другого. А море так близко. Демаркационная линия. Но влево, туда, к южному району, к безумно белым пескам, парк бесконечен, и диагональ его как грань магического кристалла.
Там, где-то глубоко в парке, на одной из чистейших аллей, под столь любимым жителями дубом, хотя поодаль стоят столь же огромные и важные его товарищи, под вечным этим деревом есть скамья. О, Ижица…
Четыре времени года знали нашу нечаянную и эфемерную близость. И эта скамья все четыре времени года
Там, где сходятся аллеи, там, у киоска с булками и теплой водой в стаканчиках из серого картона, нужно было пройти по газону, миновать первые деревья, и уже в глубине обнаруживалась асфальтовая дорожка. Она начиналась тайно и неожиданно обрывалась. Вот там, где она обрывалась, и была эта скамья. Ее преимущества были таковы, что многочисленные приезжие про нее не знали. Те же, кто знал, — брезговали. Это была скамья тайных свиданий и одиночества. Зависело от того, кто первым до нее доберется. Вечером той осени я был хозяином скамьи.
Пристальное око, бренный пятак — светило наше падало за море, и оттого окрестности казались разбойными. Красное, черное, соленые всхлипы и шелесты. В костюмчике и красной рубашке сидел я на скамье. Отсюда уходили мы в прошлые времена с Ижицей или же ко мне, на северную окраину города, где окна моей квартиры выходили в чистое поле, за которым городской канал, и где невыключенная «Спидола», и фонарь за окном, и сверчок под полом, или же она шла к себе, куда мне путь был заказан, или же мы отправлялись в дюны, что было реже. Но было…
А когда та осень стала уже и вовсе печальной, листья, падавшие с деревьев и разносимые ветром, били по лицу ежеминутно, и плащи не защищали от ветра, и не было тепла внутри, мы расстались именно здесь. Но прежде было еще три времени года.