…Звонким плеском перекатывается Уватчик по камням. Темные ветви черемух низко склонились к воде. Сверкают многоцветными огнями резвые струи. Дрожат, сталкиваются, разбегаются и ломают изображения прибрежных кустов. А среди темно-зеленой листвы снуют, звенят прозрачными крылышками комары, мошки, бабочки, стрекозы. Уватчик вьется, обегает каждый холмик на елани и справа и слева и вновь возвращается обратно. Куда ему спешить? На крутых его изгибах, у подмытых глинистых берегов, кружится хлопьями пена, и вода там не светлая, а мутная, словно забеленная молоком. Глубоки такие ямы! Дно там нехорошее, вязкое; коряжник лежит серый, замытый илом. Тянутся из-под воды тонкие, безжизненные ветки боярок, черемухи. Отжили, отцвели они и нашли себе место погребения здесь, в холодной воде, в вязком иле. И медленно качаются они, сгибаясь и выпрямляясь в такт неустанному круговороту пены.
Помнит Лиза, помнит все эти изгибы, повороты, ямы и омуты. Помнит сейчас и слова Лакричника. Знает, никто по весне не ходит к Уватчику — незачем. К осени разве соберутся подгородние девчата сходить по черемуху. А сейчас никого не увидишь и тебя никто не увидит. По берегам камни. Всякие — большие и маленькие. Взять такой камень, завернуть его вместе с ребенком в пеленки и опустить в желтую пену. Забурлит тихий омут, вздрогнут, ломаясь, замытые илом ветки, подымется со дна лохмотьями зеленая тина, да цепочкой потянутся пузырьки воздуха… И все… Все будет кончено. «Ребенок родился мертвым». Потом сходить к Лакричнику…
Порфирий спросит, где схоронен ребенок. Где? Можно насыпать холмик, обложить дерном. Креста не нужно ставить. Не нужно отпевать. Родился мертвым… Не было души у него. И человеком он не был. Так просто, горсть праха, земли…
Нет, нет! Разве поднимутся руки у матери, чтобы взять, завернуть и… и… живого?.. Живого! Разве не станет она потом отсчитывать дни, сколько самой ей осталось до смерти? Но ведь от смерти теперь все равно кто-то не уйдет: или сама, или ребенок…
Лиза жмурит глаза, багровые круги вереницей бегут кверху, кверху. И вот из этих кругов вырисовывается искаженное гневом лицо Порфирия. В испуге Лиза открывает глаза. Вдали, в квадрате распахнутого окна, зеленеют кусты черемушника, тальника; чуть слышно доносятся всплески воды…
В первый раз за минувшие девять с половиной месяцев после того страшного дня Лиза отчетливо вспомнила все. Кому-то утеха была… Проклятый! Он в тот же день забыл. А ей теперь?.. Проклятый, проклятый!..
И волна невыносимой обиды и злобы захлестывает Лизу и гасит ей рассудок.
Уватчик все скроет… Замытый серым песком, между черных осклизлых коряг, из жизни Лизы навсегда исчезнет обман. Правда, он останется в сердце, но, может быть, это легче? Пройдут годы, все сотрется, забудется, на месте раны нарастет узловатый рубец… Счастья не будет… Какое тут счастье? Скоро вернется Порфирий. Надо успеть… С подавленным криком хватает она сына и трясет до тех пор, пока ребенок не захлебывается в отпаянном плаче. Тогда Лиза дрожащими руками сдергивает с постели простынку, закутывает в нее ребенка и, бормоча сквозь зубы: «Проклятый, проклятый…» — выскакивает на крыльцо.
Вдали, в городе, у церкви, весело звенят бубенцы, колокольчики, гремят повозки и разухабисто пиликает гармошка.
«Женятся, веселятся… счастливые!»
И Лиза, прижав к груди свою ношу, бегом бросается туда, где ветки колючей боярки сплелись с пахучими побегами черемушника, туда, где гибкий тальник, склонившись к воде, ищет свое отражение в холодных струях Уватчика и не может найти его…
5
Брызжут вечерние лучи солнца. Брызжут золотом по крышам домов, огнями сверкают на макушках церквей. Эх, и хороши такие лучи: яркие, но не жаркие, больно глазам, а отвернуться сил нет.
Солнце скользит над землей, цепляется за горные цепи, наливается румянцем, дрожит и, медленно склоняясь вправо, исчезает за гольцом — одинокой безлесной горой. Вдруг делается темно и холодно, и только последний луч, ударяясь в плывущие над хребтом барашки легких облаков, желтой полосой расчерчивает поблекший небосвод.
Гремя сотнями бубенцов и колокольчиков, свадебный поезд катится по улице. Рессорные коляски взвизгивают, раскачиваясь в глубоко выбитых колеях немощеной дороги.
Иван Максимович, морщась от каждого толчка и правой рукой оберегая супругу, склоняется к ней.
— Вам не холодно, Елена Александровна?
— Нет, не холодно.
— Какая скверная дорога! — говорит Иван Максимович, оглядываясь по сторонам. — Трясет безобразно. Вам удобно сидеть, Елена Александровна?
— Ничего, хорошо. Спасибо.
— Однако ж какое яркое солнце! Так режет глаза, что впереди не вижу ничего. Вам солнце не мешает, Елена Александровна?
— Нет, не мешает, не беспокойтесь, — чуть заметная улыбка скользит в уголках рта.