— Тещу, говоришь? — медленно сказал Петруха и беззвучно оскалился белыми крупными зубами. — Тещи твоей я не знаю. Клавдея ко мне нанималась. Как работница работала, как работница ела, как работница и расчет получила. Ты чего пришел за нее разговаривать? Тещи твоей, я сказал, не знаю, а с Клавдеей… я и сам могу поговорить. И о работниках моих тебе тоже разговаривать нечего. Мои работники! Я их нанимал, я для них и хозяин. Не ты! Захочу — может, будет их и не десять, а двадцать у меня. И тебя спрашивать я не стану. Сам придешь наниматься — не возьму. И за Дарью тебе говорить тоже нечего. Дарьи нет в работницах у меня, Дарья и заемного ничего не брала у меня. Вовсе я не знаю такую. Живет в Рубахиной какая-то баба, Дарьей звать. Так мне какое дело? Придет в работницы наниматься — возьму, придет хлеба просить — дам, придет насчет поскотины разговаривать — поговорю. Ты зачем к Петру Сиреневу пришел?
Стиснув зубы, Порфирий ждал, когда закончит Петруха. Все внутри него так и бушевало. Он ссутулился еще больше, чем обычно, словно готовясь ударить плечом своего врага, глядел на него исподлобья. Но заговорил он сдержанно, как и Петруха, редко роняя злые слова:
— Петра Сиренева я не знаю. И не к нему я пришел. Петрухе, кулаку рубахинскому, хочу сказать. Ильчу Окладникова раньше сроку ты в гроб вогнал. Над женой его Клавдеей ты всячески издевался. Избенку у них дал ром забрал. Клавдея ушла от тебя — ничего не заплатил ей. Все работники живут у тебя ради хлеба куска, потому что деваться им некуда. Этот хлеб, — Порфирий показал на груду пшеницы, в которой еще остались ямки следов Петрухи, — этот хлеб весь твой, а не твоими руками выращен. А кто вырастил, тому не достанется. Дарья с Еремеем у тебя не работают и взаймы у тебя не берут. Так ты хочешь, чтобы они единственную свою десятину земли отдали тебе и сами прочь отсюда ушли. Ведь не огородить им поскотину! Вот чего Петрухе хочу я сказать, вот зачем я к нему пришел. И еще спросить хочу: тебе кровь людскую пить не страшно?
Он закончил. И оба стояли молча, тяжело дыша, в полутьме сверля друг друга ненавидящими глазами.
— Ты надо мной никто, — наконец сказал Петруха, — и отвечать тебе я не стану. Как был я хозяином, так и буду, и пугать меня нечего.
Порфирий приподнял свою руку, крепкую, жилистую, со скрюченными от тяжелой работы пальцами.
— Если бы я тебя сейчас ударил, Петруха? — будто сам с собой говоря, спросил Порфирий. — Пожалуй, не поднялся бы ты… Не стану… руки о тебя марать.
Петруха криво усмехнулся.
— Ну, значит, и разошлись.
— Пока разошлись…
Порфирий вышел из амбара, едва переступая одеревеневшими от напряжения ногами. Он заметил, что работники, все четверо в ряд, сидели на предамбарье — не ушли, как им велел Петруха. Значит, слушали их разговор. Хорошо, что слушали.
К Петрухе Дарья так и не пришла. Куда же тогда она убежала? С чем вернуться теперь к Еремею, что ему сказать? Надо ли еще ему наново душу бередить? Может, уснул человек… Порфирий в раздумье постоял на дороге, потом свернул с нее, целиной пересек елань, спустился к реке. Здесь, вслушиваясь в тихие всплески воды, он просидел до рассвета.
11
Дарья постучала в плотные, сбитые из лиственничных досок ворота дома Черных. В глубине двора громыхнула цепь, и в ту же минуту изнутри поворотам заскребла когтями собака. Истошно лая, она металась там из одного конца в другой, ища, как бы ей выскочить на улицу, в подворотню.
В окнах большой горницы горел свет. Под потолком висела лампа-«молния». Кто-то широким лицом прильнул к стеклу. Дарья отступила от ворот и постучала в окошко.
— Эй, кто там? — сквозь хриплый собачий лай крикнул сам Черных с крыльца.
— Это я, Дарья Фесенкова.
— Чего надо?
— Поговорить.
— О чем? — он переговаривался с ней, не сходя с крыльца.
— Да, бога ради, впустите, не рассказать мне так.
— По делу ты, что ли? Завтра в сборную приходи.
— К вам я, к вам…
— Ать ты, будь ты проклята! — выругался Черных, не то на Дарью, не то на собаку. Но спустился с крыльца и отодвинул засов у калитки.
— Укусит? — опасливо спросила Дарья.
— Проходи, — зло сказал Черных и взял собаку за ошейник.
Пропустив Дарью вперед, Черных вошел вслед за ней. Не приглашая пройти в горницу — там виден был к ужину накрытый стол, крепко пахло жареным мясом, кипрейным медом, — Черных тут же, у порога, стал спрашивать Дарью:
— Ну, за чем, баба, пожаловала?
— Савелий Трофимович, верно это, что сходка сегодня насчет новой поскотины была?
— Верно, — и сделал рукой жест, словно хотел повернуть Дарью за плечи и выставить вон. — Это и завтра в сборной могла бы узнать. Есть еще что у. тебя?
— Будто определили нам для Петрухи Сиреневадве версты поскотины городить. Тоже верно это?
— Не для Петрухи, баба, а для обшшества, обшшественные пашни огораживать, — внушительно сказал Черных. — А сколько верст придётся каждому городить, еще не меряно. Сколько придется на твой пай, столько и загородишь.
— Да ведь скота у нас нет, Савелий Трофимыч. Не только коня или коровы — кошки нет. Для чего нам-то нужна поскотина? И земля наша пашенная все одно по ту сторону остается.