Читаем Хребты Саянские. Книга 1: Гольцы. Книга 2: Горит восток полностью

— Очередь тут ни при чем, — успокоил Баранов, — тут рука нужна. Ладно, займемся, сделаем что надо. Свою долю за Урал не отдадим.

— Ну, дай-то бог! — сказал Федоров и стал размазывать варенье по ломтю белого хлеба. — Дай господи! А то ведь расхватают все. Народ нынче такой.

Маннберг с Киреевым вели свою очередную пикировку. Елена Александровна тщетно пыталась их разнять.

— Павел Георгиевич, Густав Евгеньевич, — уговаривала она, — вы остроумничаете, а мне скучно.

— Я убеждаю Павла Георгиевича подать прошение о зачислении в действующую армию. Здесь без него и один полицеймейстер Сухов теперь управится. Если бы ясам был офицером, я это сделал бы немедленно!

— Вы забываете, так сказать, о значении жандармского корпуса, который сравнивать с полицией никак невозможно, — злился Киреев, не находя, чем бы он мог сразить Маннберга. — Оберегать отечество от опасности изнутри не менее важно, чем от опасности, грозящей извне.

— И главное — для себя безопаснее, — словно маленький гвоздик заколотил Маннберг.

— Трусом меня еще никто не называл, — угрожающе сказал Киреев.

— Совершенно верно, — подтвердил Маннберг. — Вы слышали, Елена Александровна, чтобы кто-нибудь называл Павла Георгиевича трусом?

— Что вы! — воскликнула Елена Александровна. — Никогда! И я, конечно, на месте Павла Георгиевича пошла бы воевать. Это так интересно: побеждать японцев! Но, мне кажется, это очень трудно — попасть на войну.

— Мой двоюродный брат барон Бильдерлинг занимает видное положение в русской армии, — сказал Маннберг, — и я всегда могу быть полезен Павлу Георгиевичу.

Киреев было вспыхнул опять, но сразу же как-то смягчился. Принял от Елены Александровны стакан чаю и долго рассматривал его на свет, помешивая ложечкой. Это значило, что его осенила какая-то неожиданная мысль, которую он не знает, как облечь словами. Маннберга поманил к себе Баранов.

— Верноподданническую телеграмму государю-императору составляем и письмо к генерал-губернатору, — сказал он доверительно, выписывая пальцем какие-то буквы на скатерти, — так ежели и тебе надо о чем… — он многозначительно поднял указательный палец кверху, — обдумай. Запишем. За богом молитва, за царем служба не пропадают. Понял?

— Спасибо, Роман Захарович! Безусловно найдется.

— Давай. На завтра манифестацию к городской управе объявим. Так ты всех своих рабочих выгони на нее. Да чтобы гладко все было. Горлодеров не надо.

— Постараюсь, Роман Захарович.

Когда Маннберг вернулся на место, Киреев уже отточил свою мысль:

— Это вы верно сказали насчет барона Бильдерлинга, Густав Евгеньевич?

— Что за вопрос? Да, это мой двоюродный брат! А вы неужели и вправду серьезно решили, Павел Георгиевич?

— У меня есть племянник, — чтобы не дать закончить Маннбергу и не потерять приготовленную фразу, поспешил Киреев, — поручиком в третьем Сибирском корпусе служит. Вполне возможно, что корпус этот будет выдвинут на передовые позиции и молодому офицеру, не имеющему так называемых отличий…

— Крест он сразу получит, — безапелляционно перебил его Маннберг, — это я вам, Павел Георгиевич, гарантирую своим честным словом…

22

Через любовь, ожидание, боль дается матери счастье — иметь ребенка.

Теплый вечер над цветущим лугом, где каждая травинка ласково гладит щеку; запыленные на дорогах и обрызганные ночной росой башмаки; розовая заря, встреченная на скамеечке у бог весть чьего дома, куда неведомо как забрели ноги, и ласковый, один только в мире хороший такой, голос любимого…

День в заботах о доме, о муже, когда хочется сделать так много, а времени не хватает; и вечер над шитьем, когда глаза смыкаются от усталости и пальцы исколоты иголкой, а до смешного маленькая рубашечка еще не готова; и ночь, чуткая в своем ожидании, и радостное ощущение новой жизни, первые легкие толчки под сердцем…

И снова вечер, влажная от страха рука на руке мужа и сварливая суета повивальной бабки; и ночь — сердце, замирающее от боли; потом рассвет, прохладная подушка — и под рукой маленькое теплое тельце, тоненький крик.

И когда пройдут полгода, и год, и два года, и малыш побежит по свежевымытому полу, крикнет: «Мама!» — и, уткнувшись всклокоченной головенкой в колени матери, засмеется долгим, радостным смехом — разве не вспомнятся ей все те трудные ночи, какие пришлось пережить, чтобы дождаться этого счастья? Но боль, и тревоги, и страх ожидания — тогда все забудется. Останется в памяти только любовь. Потому что без любви человеку в мире жить невозможно…

Груня Мезенцева, разостлав на полу одеяло и разбросав по нему все, какие были, подушки, возилась с сыном. Они то прятались друг от друга, то начинали бороться, и Груня опрокидывалась на спину, а маленький Саша торжествующе похлопывал ее по надутым щекам ладошками, то садились рядком и смеялись, не зная, отчего, и не зная, как остановиться.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека сибирского романа

Похожие книги

И власти плен...
И власти плен...

Человек и Власть, или проще — испытание Властью. Главный вопрос — ты созидаешь образ Власти или модель Власти, до тебя существующая, пожирает твой образ, твою индивидуальность, твою любовь и делает тебя другим, надчеловеком. И ты уже живешь по законам тебе неведомым — в плену у Власти. Власть плодоносит, когда она бескорыстна в личностном преломлении. Тогда мы вправе сказать — чистота власти. Все это героям книги надлежит пережить, вознестись или принять кару, как, впрочем, и ответить на другой, не менее важный вопрос. Для чего вы пришли в эту жизнь? Брать или отдавать? Честность, любовь, доброта, обусловленные удобными обстоятельствами, есть, по сути, выгода, а не ваше предназначение, голос вашей совести, обыкновенный товар, который можно купить и продать. Об этом книга.

Олег Максимович Попцов

Советская классическая проза
О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза
Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза