— У-у! — коротко взвыл он. — Когда оно было!
— А теперь? Говори, говори, не стесняйся. Здесь все свои.
— Теперь, мужики, если кто-то и шепчет, то сам себе. Или она, — Михайлов известным жестом обозначил щелчок по кадыку, — Но опять же, сколько зальёшь, столько на выходе и получишь.
Поэты загалдели, зашевелились.
— Усёк, босота? — Загадочно подмигнув, Киричек хотел было взъерошить мой чуб, но я увернулся. — Иди и пиши, пока пишется! Нечего тебе тут взрослые разговоры подслушивать…
— Уже написал! — отойдя в сторону, бесшабашно выкрикнул я. Так звонко, что все замолчали.
— Ну-ка, ну-ка! — подбоченился Сашка. — Тишина в зале! А теперь слушаем, что пионэр школьник для нас сочинил!
Подавшись вперёд, устремившись взглядом направо, как будто бы умиляясь всему, что мелькает за пыльным окном, с восторгом в словах и в душе, я зачитал:
На Кубани небо озорное
Рассыпает осени дары
И Лаба, как Киричек в запое,
Падает с невидимой горы.
Судя по тому, как хохотал Алексей Данилов, он себя во мне не узнал и первые две стрки им ещё не написаны. А может, узнал, да в молодые годы не был таким обидчивым. Его поэзия что-то с чем-то, а сам он не трибун, не философ, а лирик и пейзажист. Причём, пейзажист, не создавший ни одного крупного полотна. Всё у него этюды, наброски да зарисовки. Читаешь отдельный стих в общей литературной подборке — придраться не к чему. А поставь рядом два-три — и тоска! Везде у него горы, Лаба, лес, пшеничное поле да солнышко в небе. То же самое, только вид сбоку.
Насчёт сравнений — тут да. Мог Митрофанович поставить в тупик, ошарашить и восхитить. Хотелось порой взять иную строку, в ладонях согреть — и к свету её, к свету! Что за чудушко за такое, из чего так мастерски выплетено⁈
'На душе и у меня не май,
И у жизни этой пляска беса.
Ты меня, как друга, вспоминай
Скрипкой облетающего леса'.
Я его, помню, за ту скрипку убить хотел:
— Меняй, — говорю, — на что хочешь! Не могу видеть эту белиберду!
А он ни в какую. Слюной брызжет:
— Оставь!!!
Потом уже, когда Данилова давно уже схоронили, выбрались мы с соседом в Переправную за грибами. Напрыгался я по горам, сел на полянке, курю. И тут… звук такой долгий: «та-ш…». Будто колок на гитаре сел, и басовая струна назад подалась. Даже сухая листва на деревьях зашевелилась.
Закурил я ещё одну. Вон оно, думаю, чо! Митрофанович писал про акустику, а я прочитал про звук.
Водка с собой была, там же и помянул… какие нафик грибы, совесть заныла.
Вот ведь как! Обидел я тогда старого человека — до последней минуты помнил, переживал. А всё почему? Мёртвые сраму не имут и обид не прощают. Они оставляют их нашей памяти. Сейчас вот, пытался задеть Алексея Данилова — и никаких угрызений совести.
Уж больно он не тянет на мёртвого.
Дальше ничего запоминающегося. Нет, вру. Один раз память тряхнуло. Едим мы с Григорьевым хаш, а из-за перегородки, где кухня: «Тополя, тополя, в город мой влюблённые» в исполнении ансамбля «Орэра». Дядька водитель встал, крикнул, чтобы сделали тише, в дороге, мол, шум задолбал. Только я всё равно, по изредка долетающим звукам, отслеживал слова и мелодию. Типа того, что пел про себя. Как не запомнить, если наша Железнодорожная улица сплошь тополиная и по ту, и по другую стороны Куксы?
Ну и так, мелочи. Асфальт около автобуса был расчерчен для игры в классики. Тысячу лет не видел, а если и видел, не замечал, пока песня не разбередила.
— Умеешь? — спросил у Витька.
— Чё я, баба? А ты?
— Спрашиваешь…
Поэты нескоро ещё вышли. У них там свой стол был. Они без водки хаш не едят. Потынялись мы с корефаном. Посмотрели, как дядька шофёр колёса пинает, льёт бензин через лейку в горлышко бензобака. Нормальный мужик. Только песен не хочет слушать ни хороших и не плохих. Вообще никаких. И что, интересно, он делает когда выпьет? Киричек — тот любит поговорить. Сидит как-то на летней веранде ресторана «Лаба», смотрит: окно настежь открыто в кабинете секретаря горкома. И сам он вроде без дела из угла в угол шатается. Влез да поговорил. Тем же путём ретировался, когда у хозяина кабинета закончились аргументы и стал он наряд милиции вызывать.
Сейчас, правда, у Сашки не то настроение. Спросил у него, что за дядька такой, молчаливый и хмурый сидит рядом с Кирилычем?
А он:
— Будешь много знать, скоро состаришься.
Это я и без него знаю. Обиделся, наверное, за стишок. И ладно, не маленький, сам познакомлюсь…
За Васюринской дорога сдала влево, потом направо. До самого горизонта поля да посадки, только теперь они поменялись местами.
Дорога сера. Ни одного белого пятнышка, не говоря уже о какой-то разметке. Посередине асфальт — две телеги вряд ли разъедутся, а по краям полосы запылённой грунтовки. Если кто кого объезжает, весь горизонт застит. Только не любят шофёры советской закалки гоцать для куража. Когда никогда обгонят зазевавшуюся лошадку, если ездовый спросонья загодя не заедет в кювет. Чихай, чтобы не спалось! А где-то за этим облаком пост ГАИ — коморка зелёного цвета, бобик да мотоцикл с люлькой. Не «Гибдэдэ Мопассан» на «Тойотах». Всё проще, а уважения больше.