— Я раздам все односельчанам, чтоб помнили меня. Подойди, Мандаленья, поближе и называй одну вещь за другой, всего я не помню; а что забуду — твое. Значит, пиши, Михелис… Ты готов?
— Готов, капитан, готов!
— Стеклянную бутыль раки, вон ту, что стоит в углу, я оставляю аге, — пусть он всю выпьет за мое здоровье. У меня один золотой зуб — пусть его выдернут и передадут вдове Катерине, чтобы сделала из него серьги. Трубку мою с янтарным наконечником я дарю владельцу кофейни Костандису, и когда к нему придет какой-нибудь чужеземец, пусть он на чужбине почувствует себя как дома. Десяток килограммов ячменя я дарю ослику Яннакоса, пусть его накормит в тот вечер, когда ослик с восседающим на нем Христом будет входить в Иерусалим… Немного денег, что остались в кошельке, пусть заберет поп Григорис, а то он и не похоронит, козлиная борода, и я провоняю. В сундуке, на котором ты сидишь, находится разное барахло, плащи, шапки старые, майки, капитанские сапоги, фонарик, компас и еще кое-какой инструмент — передайте это беднякам, которые живут в пещерах на Саракине; передайте им еще мои горшки и спиртовку, посуду, одежду, которая сейчас на мне, кофе, сахар, лук, бутылку с маслом, сыр и чашку с маслинами… все, все им; жаль мне этих бедняг!.. Ты все записал, Михелис?
— Подожди немного, допишу, не торопись, капитан.
— Тороплюсь я, боюсь не успеть! Пиши побыстрее. У меня есть еще книга «Тысяча и одна ночь». Перечитывал я ее каждое воскресенье; когда другие шли в церковь, коротал за нею время. Ее пусть заберет Костандис, владелец кофейни, и каждое воскресенье, когда после чтения евангелия будут приходить к нему односельчане, пусть кто-нибудь громко читает всем эту книгу, чтоб вы стали зрячими, горемыки! Я не отрицаю, евангелие — замечательная вещь, но и «Тысяча и одна ночь» не хуже. Записал, Михелис?
— Записал, капитан, говори, но не затрудняй себя.
— Ну-ка посмотри, Мандаленья, пройдись немного по дому, — не пропустил ли я какую-нибудь драгоценность?
— Твои туфли, капитан.
— Тьфу! Да, они истрепались, в мусорный ящик нужно их выкинуть! Нет, их я оставлю в наследство бедняге деду Ладасу. Приходя к нему, я всякий раз заставал его босым. Пусть заберет их, скряга, чтоб не простудился и не издох, а то, подумайте только, какая будет потеря! Ну-ка посмотри еще, Мандаленья!
— Фотография!
— А, ее я возьму с собой! Вы положите ее ко мне в гроб, вместе с рамкой и стеклом. И еще я захвачу с собой стакан из-под раки, хорошо он мне послужил, не оставлю я его. О! У нас еще эта статуэтка из гипса; ее пусть заберет Гипсоед; пусть съест и английскую королеву!
— Остается самое главное, — сказал Михелис, — дом.
— Его я оставляю старухе Мандаленье, которая относилась ко мне, как сестра. Достаточно я помучил ее, бедняжку, часто ругай ее; кажется, даже палкой побил ее однажды, — извини меня, Мандаленья, и не плачь. Или, может быть, ты плачешь от радости?
Он попытался улыбнуться, но не смог: ему было больно. Раны снова начали кровоточить.
— Вот и все мое имущество, — сказал он. — Допиши и дай мне бумагу, чтобы я поставил в конце свое имя.
— Михелис подал ему листок, старуха приподняла капитана, Михелис поддержал его руку, и тот расписался: капитан Якумис Кападаис, сын Феодориса.
Послышались псалмы.
— Идет поп со святыми дарами, — сказала старуха и пошла открыть двери.
— Делать ему нечего… — пробормотал капитан. — Ну, пусть уж заходит.
Первым вошел старый пономарь с зажженным фонарем, за ним шел поп Григорис в епитрахили, держа высоко святую чашу, покрытую красным бархатным лоскутом с золотой вышивкой.
С нами бог! — сказал звучным, торжественным голосом поп Григорис, перешагнув порог. — Оставьте нас одних.
Михелис и старуха Мандаленья перекрестились, поцеловали нону руки и вышли из комнаты, а за ними поспешил и пономарь. Все они остановились за дверьми и застыли в ожидании.
— Капитан Фуртунас, — сказал поп, подойдя к умирающему, — настала страшная минута предстать перед богом. Исповедуйся в своих грехах, чтобы душа была чистой. Говори!
— Что сказать тебе, отче, — ответил капитан мрачно, — разве я все помню? Бог сам составляет списки. Пусть же он вычеркнет то, что желает, а я только одно хотел бы подарить ему здесь на земле, только одно! Сомневаюсь, чтобы подобные вещи были на небесах.
Поп слушал с недовольным видом: тон капитана раздражал его.
— Только одно я подарил бы богу, — повторил капитан.
— Что? — спросил поп, нахмурив брови.
— Губку.
— И тебе не стыдно? — закричал поп. — Не дрожишь ты в эту страшную минуту, богохульник?
— Мы ведь муравьи, — спокойно продолжал капитан. — Подумаешь, велика важность, съели одним зернышком, одной дохлой мухой больше. Пусть этой губкой сотрет все наши грехи! Да что ему с нами возиться — с такой мелюзгой? Он же слон!
— Капитан, — строго сказал поп, — побойся бога! Ты, несчастный, перед его вратами, сейчас он откроет их, и ты его узришь. Неужели тебя не охватывает страх?