И особенно задрался я с этим ослёнком, с младшим Квястгайлой, Тадеем. Мало ему было той чести, что на земле, ему неправедно принадлежащей, сидит бывший хозяин, человек такого рода, как я, — он надумал с меня какую-то «аренду» брать, варвар такой... Конечно, не видел он от меня кукиша с маслом и скидельского угощения. В тот день я благородно пахал своё поле. Был в этой вот меховой шапке и, как и надлежит рыцарю, при мече на бедре, при гаковнице за спиною, при роге для пороха, или, как мы говорим, «мака». Оружие должно быть при себе, ибо твоя честь в твоих руках, и ещё... каждую минуту кто-нибудь слабый может припасть к ногам твоим, умоляя о рыцарской твоей помощи.
Кожа у меня не такая грубая и заскорузлая, как у какого-нибудь мужика или у польского либо жмойского дворянина, и потому я шёл за высокой своей сохою осторожно, чтобы терние не впилось в ногу.
И тут подъехал на паршивом своём вороном этот хам в магнатском одеянии, которое сидело на нём, как на корове шитое седло. Подъехал и, поскольку не умел вести высокую беседу, сразу начал непристойно лезть и приставать с этой своей «арендой».
Некоторое время я молчал. Это потому, что эти худородные сиволапы имеют плохой слух. Скажешь им: «Слава Иисусу» — Божьего имени они, высокомерные, не слышат. Но зато стоит кому-то в их компании трахнуть — они услышат сразу. Каждому своё. Каждый слышит то, к чему наиболее привык. Их уши приспособлены не для звучания Божьего имени, а для более низких звуков. Губы их забыли, как произносится слово «Иисус», и помнят лишь слова: «Ф-фу, хамство».
И вот он ехал рядом со мной и досаждал. А я молчал. Аж до того времени, пока он не сказал что-то насчёт того, что пускай он не будет Тадеем Квястгайлой, если не заставит меня заплатить. Только тогда, услыхав мерзкое Бoгy его имя, я сделал одолжение ответить и бросил:
— Что твоя «аренда» перед шляхетской честью? Тьфу!
Тогда он начал неприлично выхваляться своим захудалым шляхетством. И я сказал ему с достоинством:
— Тьфу ты, а не шляхта! Вы из лесов жмойских пришли. Вы письма не знали, а Роскоши — коренные здешние. Вы на медведях женились, когда нас князь Всеслав в рыцари милостиво посвятил.
— Брешешь. Мы вас завоевали.
— Это мы вас завоевали, — говорю. — На чьём языке разговариваешь, дикарь?!
Ему нечем отвечать.
— Давай, — кричит, — деньги!
А я ему, как солью в глаза, правду:
— Вы от Гедимина по пятой боковой младшей линии, а я от Всеслава Полоцкого — по второй. Тьфу твоё дворянство перед моим!
— Хам! — осмелел он.
— Дикари вы. Со скотом вы спали в круглых халупах своих. В шкурах ходили вы!
— Мужик!
Тут я, словно пропалывая, вырвал чертополох, святое наше гербовое растение, и сунул его под хвост хамскому коню этого хамского якобы магната. Конь этот дал свечу, и тот вылетел из седла и грохнулся всем телом о пашню... И он ещё говорил, что дворянин. Да дворянин ни за что бы с коня не упал — разве что только совсем пьяный.
Я стал над ним — не двигается.
— Я т-тебе дам, «мужик», — спокойно произнеся.
Подумал немного, а потом выпряг коня, чтобы не страдало животное, поцеловал в храп верного своего боевого друга да и пошёл по пашне к пуще.
Перед Лотром стоял очередной из святого семейства. Тот самый оболтус, игравший в мистерии Христа. Он переминался с ноги на ногу, и пол стонал под ним. Теперь на нём не было золотистого парика. Свои волосы, грязновато-рыжие в ржавчину, были спутаны. Лоб низкий. Надбровные дуги большущие. Туповатое, но довольно добродушное лицо — воплощение флегмы.
— А ты? — обратился к нему Лотр.
— Эно... Я? — спросил, словно удивившись, телепень.
— Эно... ты, — передразнил кардинал.
— Акила Киёвый, — ответил человек.
— Рассказывай, — предложил Болванович.
Телепень хлопал губами, как мень.
РАССКАЗ АКИЛЫ КИЁВОГО
— Эно... А я что? Я лесоруб... Пристал к ним, пропади оно... Лесоруб я... Хатку имел... такую... Едва, може, больше... ну... дупла... Из хатки... как же оно... согнали... Лес стал заповедным... королевским... Ну и потом, я на сборщика податей случайно дуб пустил. Вырубленный. И не сказать, чтобы большой был дуб. Так, лет на семьдесят. Да, вероятно, попал по голому месту.
— Ничего себе, — удивился Лотр.
— Эно... А что «ничего»? На меня однажды столетний упал. И ничего. Иногда только... как же его... эно... в ушах стреляет.
— М-м, — в отчаянии замычал Босяцкий.
— Клянусь Матерью Божьей и святым Михалом, — впадая внезапно в припадок гнева, изрёк Пархвер, — вот кого просто и Бог не позволит оставить без костра. Его жир один стоит больше, нежели вся его достойная жалости жизнь.
— Эно... А чего моя... эта... жизнь... Она мне — ничего.
И тут вдруг вскипел Богдан:
— Ты... хам... Какой же ты хорь!.. Я начинаю седеть, ты, щенок, и ещё никого не упрекнул жизнью. Мы умрём. Но ты, вот так укоряя людей самым ценным, что им дано, умрёшь раньше. И если доживёшь до моих лет и не получишь плахи в загривок или стрелы в требуху — значит, белорусы стали быдлом и их высокой пробы храбрость умерла.