– Петруха, ну будет тебе. Погомонил и хватит! – уговаривала его стоявшая у порога Матвеевна. – Совсем уж забутыльничал.
– Вот именно, – скривив вялую улыбку, зло согласился Захарьев, – погомонил и хватит!
И тут же, будто его током стукнуло, выкрикнул:
– Окончен городской романс!..
Ни Матвеевна, ни остальные обитатели двора не уловили прямого смысла «второго варианта» его песенки. Не насторожились…
Лишь Мура, сидя напротив него, смотрела в упор на Петьку, округлив глаза, и жалобно мяукала… Чего-то боялась… Может, предчувствовала неладное…
– Вот пара подобралась… – Дуэтом тоску нагоняют… Ни к чему это, – продолжала по-своему переживать Матвеевна.
– Хочешь, я поеду в Муранку и набью морду этому её… – Стелькин выложил на столик свои внушительные кулаки, оттеснив в сторонку со стоптанными каблуками чёрные женские туфли. Одна из них упала на пол, он не стал её поднимать. Продолжал:
– Это я могу. В разведроте служил.
Он замолчал. И, дёрнувшись, выдал:
– Послушай, я ж не одного языка взял, нескольких! Давай я его за жабры и… сюда! В будку тебе доставлю! Как языка! Пусть доложит, как и что у них там!
– Захар, ты чумовой!
– Я знаю, ну и что?
– Люся у сестры живёт.
– А этот! Кто он?
– Бывший жених её. Я Люсю в день свадьбы у него увёл…
Физиономия у Стелькина приняла крепко деформированный вид. Правой рукой он не сразу нашарил на полу упавшую обувку. Нашёл и, приблизив к самому лицу, долго рассматривал каблук. Пристроив осторожненько её на краю столика, сказал с расстановкой:
– Ну, Петруха, ты даёшь!.. Тебя бы в нашу роту…
– Раньше давал, – глухо отозвался Захарьев, – теперь только получаю, по полной…
– А он… женился потом? – спросил Стелькин.
– Нет, не женился.
– А почему не на фронте? – допытывался Захар.
– Он мастер-кожевенник. Для фронта овчины, всякое другое выделывает в промкомбинате. Где-то то ли в Утёвке, то ли в Покровке. В Муранку редко приезжает… Неплохой парень. Теперь понимаю: виноват я перед ним. Перед обоими.
– Такой, значица, маркизет, – подытожил Стелькин, дёрнув треугольничек потника из-под туфли на столе. Обувка полетела на пол.
Лицо Захарьева посерело, голос осип. Попросил, казалось, не к месту:
– Захар, возьми меня со своим брательником на моторке по Волге прокатиться. Стосковался я по волжскому ветру. Как раньше, а?.. Заклёкну я так… Хотя бы до Серёдыша и обратно. Напоследок…
Стелькин не торопился с ответом.
В затянувшейся тишине видно было, как в сознании Петра вершится одному ему ведомая и неведомая работа. Потускневшее было лицо его осветилось отблеском этой происходящей в нём то ли борьбы, то ли работы.
Посмотрев вначале на Захара, потом на Муру, необычно для него мягким и как бы отстранённым, издалека взглядом, произнёс:
– Перед всеми готов покаяться, кому сделал плохо… И кому не успел сделать доброе… Не хочу, чтобы меня злым запомнили…
Мура слушала, сидя рядом. Она не знала, что такое плохо и что хорошо. Она жила такой, какая есть.
– Кому ты с добротой своей нужен? – хохотнул Стелькин. – Каждый сам по себе, какой родился! Не обращай, Мура, на него внимания. А то пропадёшь с таким…
И взглянув в очередной раз мутными глазами сверху вниз из будки на Захарьева, спросил:
– А зачем ты в колонну на демонстрации полез?
– Ну как? Праздник! – едко усмехнулся Пётр.
– И что?
– Хотел со своими деповскими вместе быть… Вообще… со всеми!..
– Вот они тебя и вышвырнули, свои-то! Не смотришься ты с твоей тележкой на празднике…
– Да не свои, другие… Начальство…
– Какая разница?
– Тебя бы тоже так, как меня, выперли. Нет, что ли?
– А вот и нет. Во-первых, я не полезу в праздничную колонну. А во-вторых, если стали бы хватать, уложил бы парочку-тройку на асфальт. Опыт фронтовой есть!
Захарьев в ответ только молча мотал головой и яростно жмурил сухие глаза. Потом вроде бы самому себе Пётр сказал сквозь зубы:
– Выходит, Фомичу можно, а нам нет…
– А что Фомич? С его осанкой!.. Не чета нам…
– Он беляк недобитый. Бывший казачий есаул!
– Что? – у Стелькина белёсые брови аж ощетинились.
Пётр сдержанно пояснил:
– У него недавно сердечный приступ был. Он думал, что не выживет, ну и открылся Матвеевне. А та – мне. И никому больше.
Стелькин явно был в замешательстве:
– Вот, контра! Колом тя в землю! То-то я смотрю: молчун. Забился в щель…
После этого дня Пётр Захарьев стал неудержимо спиваться. Всё чаще он теперь ездил на своей тачанке к Стелькину, и без Муры…
Потом стал сутками где-то пропадать. Гармошку свою продал и пропил…
Два раза Фомич, пошатываясь от своей немощи, привозил Петра, приладив бечёвку к тележке, домой со станции, где тот христорадничал…
Глава 8. Тоска-кручина
Петра Захарьева не стало осенью, в середине ноября. За Смирновыми, где отвесный каменистый берег, укрепив для надёжности пудовую гирю в тележке и привязав себя верёвкой, махнул он её в Волгу-матушку. Свершил всё обстоятельно.
Обнаружили его только на второй день рыбачившие недалеко ребятишки.