— Да, девочка, — охотно отвечал Мемнон, — четыре года прошло с той поры, как я стал разбойником-альбатросом… Смешно, но отчасти сбылась мечта моей розовой юности. Когда-то меня неодолимо тянуло в море. Я жаждал путешествий, грезил о далеких странах, где бьется другая, неизвестная мне жизнь — не та, к какой меня готовил отец, хотевший, чтобы я, как и он, достиг высокого положения при царском дворе. Отец мой, видишь ли, был не последним человеком в Александрии — македонец родом, он служил начальником дворцовой стражи у Птолемея Эвергета Фискона[290]
. Он и сам был вояка, и от меня требовал, чтобы я каждый день обливался потом в гимнасиях[291] и палестрах[292], шагал в воинском строю, увешанный оружием, или упражнялся с мечом и саррисой[293]. А я тайком рисовал географические карты и все свободное время проводил в гавани, познавая там корабельное дело, или слушал ученых мужей, собиравшихся неподалеку от знаменитой библиотеки[294], которая, как все считают, самая лучшая в мире. Из-за этих моих увлечений географией и мореплаванием у меня испортились отношения с отцом и с каждым днем становились все более натянутыми. Странно, но нас примирила разразившаяся вскоре большая смута в Александрии. Царя Эвергета уже не было в живых. Ему наследовал его старший сын Птолемей Латир[295], но он не заладил со своей матерью Клеопатрой[296] и ее младшим сыном Александром[297], которого царица хотела сделать царем. Горожане разделились: одни поддерживали Латира, другие — Клеопатру и Александра. Отец и я остались верны законному преемнику Птолемея Эвергета. На улицах города то и дело вспыхивали вооруженные схватки между враждующими сторонами. Отцу и мне все происходящее казалось безумием. Отец и еще немного благоразумных людей призывали к примирению, но безуспешно. В конце концов Птолемей Латир потерпел поражение и вынужден был удалиться на Кипр — обычное место изгнания для царей птолемеевской династии. Отец мой к тому времени умер. Я же, как сторонник Латира, последовал на Кипр со второй волной изгнанников. Если бы ты знала, с какой тяжкой болью покидал я родной город! Все имущество мое в Александрии было конфисковано по указу нового царя. На Кипре я оказался без средств. Латир принял меня более чем холодно. Он и отца моего, пока тот был жив, подозревал в двурушничестве, а обо мне вовсе не хотел слышать. Когда в скором времени был раскрыт составленный против него заговор, меня сразу причислили к его участникам и заключили под стражу, хотя я не знал ни о каком заговоре. Я был в отчаянии. Человек, за которого я столько раз сражался на улицах Александрии, отплатил мне черной неблагодарностью, отказавшись лично выслушать мои оправдания, и приговорил меня к смерти в числе других несчастных. Не чувствовать за собой никакой вины и покорно идти на казнь — это было выше моих сил. Когда стражники вывели меня из тюрьмы, я выхватил у одного из них меч и, нанося удары направо и налево, каким-то чудом прорвался невредимым через окружавшую меня вооруженную толпу. Потом только помню, что я бежал с мечом в руке по городским улицам и что все встречные расступались передо мной. Стражникам не удалось меня догнать — им мешала тяжесть вооружения. А я, выбежав из города, направил стопы в спасительные горы. Там я скрывался два дня, потом рискнул обратиться за помощью к одному моряку, с которым я был знаком раньше. К счастью для меня, он оказался человеком честнейшей и благороднейшей души. Потом я не раз замечал, что среди простых людей чаще можно встретить отзывчивость и сострадание, чем в кругу богатых и знатных. Добрый моряк помог мне устроиться на корабль. Поначалу я решил отправиться в Грецию. В Афинах жили мои дальние родственники. Но буря отнесла корабль к Криту. Там я случайно познакомился с пиратами. Они были моими ровесниками, поэтому мы быстро сошлись. От них веяло морским простором, вольным ветром. И мне вдруг страстно захотелось дикой, ничем не ограниченной свободы. Я был молод, силен, отважен и хорошо владел оружием. С другой стороны, у меня не было выбора. В Афинах я вряд ли был бы желанным гостем. Там меня ожидала судьба бесправного метэка[298]…— Ты совсем не похож на пирата, — тихо сказала Ювентина, слушавшая рассказ Мемнона с волнением и участием. — Пираты, в особенности критские, всегда рисовались мне отъявленными злодеями, сущими демонами, а ты… ты мне кажешься человеком воспитанным, порядочным и добрым…
Мемнон улыбнулся невеселой улыбкой.
— Если бы ты знала, насколько я удручен и озлоблен свалившимися на меня несчастиями, то не называла бы меня добрым, — со вздохом произнес он. — Порой меня охватывает ярость, желание выместить на ком-нибудь свою досаду за все свои жизненные неудачи, хотя… хотя, конечно, нет свойства более чуждого мне, чем жестокость. Когда-то я любил людей, испытывал потребность творить добро… Но почему ты сказала «пираты, в особенности критские»? Чем они хуже киликийских, исаврийских, лигурийских и всех прочих?
Ювентина опустила глаза.