— Раздавим зараз все головы еретической гидры и на веки вечные положим конец гражданским войнам! — И чтобы доказать этому народу, жадному до крови и чудес, что небеса одобряют это неистовство, охотно поощряют его явным знамением, они кричали:
— Бегите на кладбище Вифлеемских младенцев, взгляните на куст боярышника, зацветший во второй раз, словно поливание еретической кровью вернуло ему молодость и силу!
Бесчисленные процессии вооруженных убийц с огромной торжественностью шли на поклонение святому боярышнику и возвращались с кладбища, вооруженные новым рвением, чтобы выискивать и предавать смерти людей, столь очевидно осужденных небесами. Из уст в уста ходило изречение Екатерины, его повторяли, убивая женщин и детей: «Che pietà lor se crudele, che crudelta lor ser pietoso»; что означало: «Нынче быть жестоким — значит поступать человечно, и, наоборот, быть человечным — значит совершать жестокости».
Странная вещь! В числе этих протестантов было мало людей, не воевавших, не знавших боев, в которых они зачастую с успехом испытывали и колебали численное превосходство врагов в силу своей доблести, а между тем во время этой бойни только двое из них оказали сопротивление убийцам, и из этих двоих лишь один был знаком с войной. Быть может, привычка сражаться в строю, в согласии с военными правилами, лишала их той необходимой личной энергии, которая могла побудить любого протестанта защищаться у себя дома, как в крепости. И так случилось, что старые воины становились похожи на людей, обреченных в жертву, подставляя горло негодяям, еще накануне трепетавшим перед ними. Покорность судьбе становилась их мужеством, и славу мучеников они выбирали, предпочитая ее воинской славе.
Когда первая жажда крови была утолена, наиболее милосердные из убийц стали предлагать своим жертвам купить право на жизнь ценой отречения. Но лишь немногие кальвинисты согласились воспользоваться этим предложением — откупиться от смерти и пыток ложью, быть может, более извинительной. Женщины и дети повторяли свой протестантский символ веры под снопами мечей, занесенных над их головами, и умирали, не проронив жалобы.
Через два дня король сделал попытку остановить резню, но разошедшиеся страсти толпы было невозможно остановить. Не только кинжалы не перестали колоть и резать, но и сам король, обвиненный в нечестивом соболезновании, принужден был взять свои слова милосердия обратно и раздуть свое настроение до пределов злобы, бывшей по существу основным свойством его характера.
В первые дни после Варфоломеевской ночи брат регулярно посещал Мержи, проживавшего в тайном убежище, и сообщал ему каждый раз новые подробности ужасных сцен, свидетелем которых он бывал постоянно.
— Ах, будет ли время, когда я покину эту страну убийц и преступников! — воскликнул Жорж. — Я предпочел бы жить среди дикарей, чем между французами.
— Поедем со мною в Ларошель, — говорил Мержи, — надеюсь, что крепость еще не захвачена убийцами. Умрем вместе, защищая этот последний оплот нашей веры, и ты заставишь всех забыть свое вероотступничество.
— Но что будет со мною? — спрашивала Диана.
— Поедемте лучше в Германию или Англию, — отвечал Жорж, — по крайней мере, там ни нас не будут резать, ни мы не будем обязаны убивать.
Этим планам не удалось осуществиться. Жоржа посадили в тюрьму за ослушание королевского приказа, а графиня, трепетавшая за любовника от страха, что его откроют, только и думала о том, как бы обеспечить ему возможность уехать из Парижа.
Глава двадцать третья
ДВА МОНАХА
В кабачке на берегу Луары, недалеко от Орлеана, по дороге на Боженси, сидел за столом молодой монах, в коричневой рясе, с огромным капюшоном, полуопущенным на глаза. Он внимательно смотрел в часослов, хотя место для чтения, избранное им, было довольно темное. На поясе у него висели четки, зерна которых были крупнее голубиных яиц, а большой запас металлических образков, нанизанных на шнурок, при каждом движении позванивал. Когда он поднимал голову в сторону дверей, можно было рассмотреть прекрасно очерченный рот с усами, закрученными в форме
Толстощекая крестьянка, исполнявшая должность прислужницы и стряпухи в кабачке, где она была, кроме того, еще хозяйкой, подошла к молодому монаху и после довольно неуклюжих приветствии сказала ему:
— Что ж вы, отец, ничего не закажете обедать, знаете ли вы, что уже за полдень?
— А долго ли ждать еще лодку из Боженси?
— Кто знает? Вода спала, не поплывешь, как хочешь. Да потом — еще не настал час. На вашем месте, я здесь пообедала бы.