Мама ушла. Поднимаюсь и бреду в ее комнату, шатаясь, словно зомби. У нас с ней один размер. Я вешу меньше, но ненамного. Любовь к балету у нее прошла, а тело балерины осталось – словно воспоминания о том времени помогли ей сохранить контроль над собственным телом. Ей нравилась рутина, контроль за весом, то, как балерины превращаются в невидимок в окружении обычных женщин с их широкими бедрами, большой грудью и яркой одеждой. Маме нравились одинаковые леотарды, одинаковые плоские груди и движения в такт.
Не могу понять, какое из платьев она приготовила для меня. Они все выглядят одинаково: темные, трагичные цвета и воротники, неудобные юбки ниже колен. Ищу то, на котором еще есть ценник. Обычно я не захожу в ее гардеробную. Но сейчас продираюсь все дальше сквозь ее депрессивные одежки. Натыкаюсь на полки, которые обычно закрыты вешалками. Я знаю, что здесь она хранит сезонную обувь, но я никогда не брала поносить ее ботинки с загнутыми носами или балетки. И вообще не рылась в ее вещах.
Я нахожу коробку. Деревянная, она легко скользит мне в руки. Для ботинок коробка слишком большая, и я случайно роняю ее на пол. Бац!
Понимаю, что внутри, еще до того, как открываю. На фотографии маме на год или два больше, чем мне сейчас, и ее обнимает мужчина постарше. Очень красивый. Он не в фокусе, но я могу разглядеть пару деталей. Светлые волосы. Ярко-голубые глаза. И улыбка, которая заставит любую девчонку выскочить из штанов, влюбиться или навсегда бросить балет. На ней костюм из «Дон Кихота», и она смотрит на своего спутника так, словно не замечает ничего вокруг.
Я резко сажусь прямо на пол. Подолы одинаково депрессивных платьев лезут в глаза, закрывают уши, но мне все равно. В коробке есть кое-что еще. Любовное письмо от мужчины по имени Дом. А также письмо адвоката. В последнем много специфичного жаргона и длинных, страшных, бессмысленных слов. Имя моего отца замазано черным. Но выжимка такая: он признает, что ребенок его, если мать не будет об этом трепаться. За ребенка будут платить до тех пор, пока ей не исполнится двадцать пять.
Ей. То есть мне. Я – ребенок из документов.
Меня тошнит. Не так, как обычно. Этот позыв сильнее, единственная возможная реакция, сосущее чувство в животе, после которого не нужно его опустошать. Даже наоборот, мне хочется чувствовать всю себя. Целиком Хочу исполниться чего-то, вырасти, чтобы меня не снесло ветром ощущений. Мне кажется, что я падаю глубоко-глубоко. В Большой каньон. В черную дыру. В Бермудский Треугольник Недоумения. Во что-то большее, чем жизнь.
Прикрываю рот, чтобы меня не вырвало прямо в шкафу. Кажется, у меня не будет другого шанса узнать что-то большее. Словно эти документы, фотографии и доказательство моего родства исчезнут, как только я поднимусь и уйду. Проглатываю поднимающуюся к горлу едкую жидкость.
В коробке есть еще несколько фотографий: вот мама танцует, вот изящно приседает в плие. Мама родила меня, когда была совсем юной, так что могла бы продолжить танцевать и после. Будь ей дело до балета, она бы привела себя в форму. А могла бы избавиться от меня и выбрать танцы. Почему же не избавилась? Я бы так и поступила.
Наконец меня рвет. Почти ничем, водой, но на пол кое-что проливается. Большую часть я удержала внутри. Потом долго принимала душ и отчищала дверцу шкафа. Надеюсь, я не терла слишком сильно и не оставила следов.
Сворачиваюсь на кровати, без платья, с мокрыми волосами, без всякого желания идти на дурацкую вечеринку Квонов. Стараюсь ни о чем не думать, но мое открытие слишком яркое, слишком… большое. Я никак не могу его переварить. Я хотела всего лишь слизнуть с торта крем, а мне отрезали огромный кусок. А я ведь не ела годами. Или, может, ни разу в жизни. А теперь передо мной поставили шоколадный торт, и это… это слишком.
– Ты готова, И Джун?
Мама вернулась из магазина. Я уже должна быть чистой и одетой, но вместо этого я лежу, завернутая в полотенце, в позе эмбриона на слишком жесткой кровати. Не отвечаю ей.
– И Джун! Пора идти!
Ненавижу ее голос. Ненавижу, когда она переключается на корейский. Звуки липнут друг к другу. Я не отвечаю, слышу ее топот. Она вваливается в мою комнату без стука. Она вообще никогда не стучит. «А чего тебе скрывать?» – вот как она это аргументирует.
– И Джун! – взрывается она, когда видит, в каком я состоянии.
– Я никуда не иду, – бормочу в подушку.
– Где твое платье? Одевайся скорее!
– Я не пойду, – повторяю.
Мама прикладывает руку к груди, словно от моих слов у нее случится сердечный приступ.
– И Джун. Нельзя со мной так говорить.
– Я сказала – нет.
– Кто тебя этому научил? Я позволяю тебе оставаться в этой ужасной школе, где ты теряешь время в кордебалете, а ты? Сплошное неуважение.
– Проблема не в школе.
Вот он, мой шанс. Я могу прижать ее. Но я не готова. Мне нужна цель. Голова кружится, во рту все еще привкус рвоты, лицо того мужчины мельтешит перед глазами, словно скринсейвер на мониторе компьютера, но я собираюсь с силами.
– Я могу забрать тебя отсюда в любую минуту.