И я начал поправляться. Мне позволили выходить. Была весна, и весенний шум давно ворвался в нашу комнату, и с неописанной радостью ступил я на твердую землю в первый раз после болезни. Сильно билось мое сердце, мне хотелось плакать и смеяться, смотреть и слушать, петь и радоваться. А солнце так приветливо смот рит с голубого неба, серые тучки торопливо бегут мимо него, всякая тварь гогочет от радости, наполняющей ее до самого хвоста. Облитые изумрудной зеленью, кланяются нам знакомые березы. Как хорошо кругом! Вон те белогрудые ласточки, что вьются и щебечут около своих гнезд с утра до ночи, тоже радуются от всего сердца. Я понимаю их радость и понимаю все наслаждение жить, дышать, смотреть, слушать.
Но нужно учиться, нужно догонять товарищей. Скоро последние экзамены, а от них зависит все. Еще рябило в глазах, когда я взялся за книгу; ноги еще плохо держали меня, но я уже ходил и зубрил. Инспектор как-то во время классов зашел ко мне и удивился:
— Ты уж учишься?
— Скоро экзамены.
Быстро катится день за днем. Двери и окна нашей квартиры были постоянно отворены. Утренний воздух свободно врывался в комнату, дразни,! и подмывал бросить книгу' и бежать, бежать без оглядки куда-нибудь за город, в лес.
Начались экзамены. Каждый выбрал себе угол где-нибудь в огороде, ограде или в саду и тут зубрил целые дни напролет. Весь дом превратился в какой-то улей, из каждого угла которого неслось постоянное жужжание. Людей не было видно, казалось, самый дом ожил и немилосердно зубрил к экзамену.
Со страхом и надеждой встречали каждый экзамен, с радостью провожали. Радовались все, радовались даже те, которым не везло на экзаменах. Нельзя было не радоваться общей радости, она заразительна против желания. Но вот последний экзамен. Еще раз понатужиться, и все кончено, и училище, может быть, прощай навсегда. Но этому не верится, не буду лучше об этом думать, я не выдержу экзамена, меня оставят в том же классе еще на два года. Такие мысли волновали приблизительно каждого накануне рокового дня. Но вот и он, ослепителыю-свет лый и яркий, свежий, как только умывшаяся сейчас девушка, налитая молодой кровью от ногтей до корня волос. Что-то будет!
Девять часов утра. Ждут архирея. Вызвали. С трепетом выходишь к столу. Экзаменаторы смотрят пристально, словно на тебе невесть, что такое написано. Быть или не быть? С нервной дрожью протягиваешь похолодевшую руку за роковым билетом — на карту поставлено всё. Вот и он, кажется, знакомый... да. Не помнишь, как отвечаешь, холодный пот выступает на лбу.
— Довольно,— отрезывает инспектор, ставя балл в список.
Всё кончено!
При окончании года или при окончании курса в училище существовал обычай расправляться со своими недругами за старые грешки. Когда-то в минуту тоски и ничего неделания Благовещенский ухитрился налить Ермилы-чу полные сапоги воды, которые последний только что успел купить и отчистить до последней степени светлости. При виде такого поругания неотъемлемой свой собственности Ермилыч побледнел от подступившей злости, но расправиться с Благовещенским тут же, на месте преступления, было нельзя, потому что на стороне Благовещенского был Петрович, с которым Ермилыч не любил водить дела. Со временем дружба Петровича к Благовещенскому охладела, и теперь была на точке замерзания, но не охладела ненависть Ермилыча, и он решил воспользоваться удобной минутой, чтобы отомстить за все своему неприятелю. После ужина, когда все улеглись спать, Ермилыч поднялся со своей постели, направился к ложу Благовещенского, ничего не подозревавшего в простоте своего мощного сердца.
— Ты куда, Ермилыч, —спросил кто-то.
— Благовещенского буткать,— отрезал Ермилыч.
Все поднялись, потому что дело обещало быть интересным.
— Ну-ка ты, просвирня, вставай,— тормошил Ермилыч,— рассчитываться пришел к тебе, помнишь сапоги-то...
Благовещенский поднял голову, он, видимо, ничего не понимал и немилосердно протирал глаза.
— Какие сапоги,— спросил он сонным голосом.
— Зачем ты мне в сапоги воды налил?—стиснув зубы, шипел Ермилыч. Не дожидаясь ответа, он со всего плеча ударил по щеке Благовещенского. За первым ударом дождем посыпались следующие. Благовещенский спал под столом, а потому ему теперь не было никакой возможности действовать оттуда, да и на свободе ему было не под силу возиться с Ермилычем. Он молчал и в бессильной ярости скрежетал зубами, как пойманный зверь.
— Катай ты его, катай по толстой-то роже... Ха-ха-ха!— заливался Петрович, стоя на коленях перед столом и любуясь избиением своего благоприятеля. Это побоище очень нравилось Петровичу, так что, когда Ермилыч вдоволь натешился, он схватил двух второклассников и толкнул их на Благовещенского.
— Вы чего смотрите, лупите и вы,— поощрял Петрович недоумевающих птенцов,— ведь он вас шлепал...
Юнцы сомневались начать действие, потому что боялись со стороны Петровича какой-нибудь измены, но Петрович снова толкнул их на Благовещенского.
— Вали, Гадарь, не бойся, а ты. Мерзость, помогай ему!