«…А помнишь, ты смеялся надо мной…» Эта фраза вернулась ко мне, когда мы переезжали Фонтанку. Как будто я вновь приоткрыл маленькую фанерную дверь и женщина с печальным и надменным лицом сидела передо мной, опустив на колени цветную ткань. Должно быть, вот так же она сидит по ночам, когда театр смолкает, или бродит, молчаливая, с поджатыми губами, по легким лестницам, заходит в гулкий зрительный зал.
«…Даже если полюблю другого…» Я взглянул на Визеля, сидевшего в пролетке очень прямо. У него были горестные вылупленные глаза, унылый нос — и я ни о чем не спросил.
Но фраза все не оставляла меня. Уж и набережную мы миновали, и пересекли проспект 25 Октября, а она все повторялась в уме, все начиналась сначала.
Извозчик остановился у подъезда. Визель, встревоженный, нахохлившийся, встал в очередь у справочного бюро, а я все слышал ее — «…вот видишь, а ты мне не верил…».
Согнувшись вдвое, Визель сунул голову в узкое окошечко справочного бюро.
Он спрашивал всем телом — ногами, плечами и, главное, лопатками, необыкновенную выразительность которых я невольно оценил еще раз.
Когда он обернулся, петушиный гребень, как солдат на карауле, стоял на его голове, и огромные удивленные глаза искали меня с такой отчаянной радостью, что я только спросил его: «Когда?», и он закричал оглушительно:
— Час тому назад его выгнали вон!..
7
Никогда еще трамваи не шли так медленно, как в этот день, — или это мне только казалось? У Лебяжьего моста вдруг погас свет, и мы простояли с четверть часа, мрачно прислушиваясь к голосам, которые с неожиданной смелостью укоряли начальство.
Обогнув Марсово поле, мы снова застряли: от нас и до самой площади Революции вытянулась длиннейшая лепта трамваев, и соскучившиеся пассажиры бродили кучками вокруг своих вагонов, вяло переругиваясь с вожатыми и кондукторами.
Не сговариваясь, мы с Визелем соскочили с площадки. Нахлобучив на уши кепку, он шагал, думая о чем-то своем и не обращая на меня ни малейшего внимания. Он, кажется, просто забыл обо мне и уже бубнил что-то себе под нос, помахивая в такт шагам костлявой, вылезшей из обшлага рукой. Пока мы поднимались на мост Равенства, мне еще удавалось кое-как идти вровень с ним, на спуске я уже бежал со всех ног.
И вот, проходя мимо мечети, — голубой купол ее надувался и оплывал, а минареты стояли как верные солдаты ислама, — я услышал, как почтенная женщина, которую вел навстречу нам юноша в коротеньком пиджачке, сказала ему с любопытством:
— А, должно быть, все-таки страшно было, если завязала глаза.
Эти люди были уже далеко за спиной, а фраза только теперь добрела до сознания. Она была медленная и чем-то важная для меня, да и для Визеля, который, услышав ее, зашагал еще быстрее.
Мы перебежали дорогу: стрелочница, милиционер и еще кто-то сошлись на углу, и те же слова: «…платком, чтобы не страшно, завязала платком» — бродили от одного к другому.
Еще издалека я увидел толпу перед гнутым, крытым подъездом. Визель врезался в нее, все расступились.
Маленький негр в барашковой шапке, — я сразу понял, что это врач, — расстегивал кнопки на прилипшей кофточке Эсфири. Она лежала на мостовой, немного раздвинув деревянные ноги, платок сдвинулся, и глаза были открыты. Лицо, всегда такое замкнутое, было открыто теперь, как будто занавес был сдернут с него близостью смерти. Лицо было задумчивое, простое.
— Подумать только, с пятого этажа, — говорили вокруг, — и глаза завязала…
Негр поднялся с колен, сердито сдвинув толстые курчавые брови.
Стесняясь смерти, все отступили прочь.
8
Юноша, начитавшийся Эдгара По и каждую бочку принимавший за бочку Амонтильядо, когда-то я старательно изучал унылые кабаки Ленинграда.
Это было восемь лет назад, и с тех пор все стало другим, все изменилось.
За круглыми столиками, над тусклыми бутылками, сидели совсем другие люди — невеселые пьяницы эпохи реконструкции страны.
Я взглянул на человека с треугольной страшной бородой, читавшего газету. Январь не дал перелома, в Гамбурге баррикады, папа проклинает нас. Ломовик в брезентовой куртке слушал его, и низколобое лицо отражалось на стене, мокрой от дыханья и пара.
Финн, в кожаной шапке, сидел за соседним столом и уверял соседа, что только в Финляндии умеют варить настоящее пиво.
Работник прилавка угощал портером маленькую девку с кровавым ртом, державшую кружку обеими руками, как пили Нибелунги и пьют обезьяны.
И очень тихо было в пивной. Стояли каменные столики на выгнутых железных ножках, качался желтый абажур. Муха слетала с него и садилась. Стоял на прилавке стеклянный колпак, под которым вздрагивал от стука двери студень.