Ярость захлестывает меня с головой — но это ничего, я умею держать лицо, я старательно улыбаюсь, вытираю посуду и рассовываю по местам, еще раз смахиваю невидимые крошки с уже чистого стола, а потом ухожу в дальний угол сада и, упав коленями в тощую землю, начинаю руками драть сорную траву — сначала медленно, почти через силу, потом постепенно ловлю ритм и уже с остервенением. Жирный запах сныти, тягучий — крапивы, зеленая кровь, стекающая по рукам, хруст рвущихся стеблей — куча зловредной травы растет и закрывает небо. Ну, не небо, но обзор — точно. А я и не хочу видеть этот белый свет, я ползаю на коленях носом к земле, дергаю, дергаю — что-то поддается легко, как осот, что-то упирается — конский щавель, резиновые перчатки разлезлись на клочья, жгучий сок брызжет из раненых стеблей — быстрей, быстрей, яростней, отвожу волосы с мокрого лба, оставляя грязные полосы, зачем-то провожу перчаткой по лицу и как в зеркале ощущаю свою чумазость — Золушка, которой давно пора стать феей-крестной — и рву, рву, рву — господиотпустите менянаволювпампасы, я и там не оставлю ни одной травинки. На запах вспотевшего тела летят комары, садятся на руки, я размазываю надутые моей кровью тельца по грязной коже. Красное, зеленое, черное, быстрей, яростней, крепче…
— Еленаиванна, а что вы больше любите у Бродского? — неслышно выныривает она из-за жасминного куста. Я улыбаюсь почти настоящей улыбкой и сообщаю совершенно искренне и потому ничуть не задумываясь:
— «Осенний крик ястреба».
— А-а-а… — медленно тянет она и, грациозно крутанувшись на пятке, исчезает так же бесшумно, как и пришла, даже ветки смыкаются абсолютно без звука.
Меня будто окатили холодной водой. Успокоилась.
Сижу на куче травы и думаю.
Объявить невидимую ревнивую войну — кому? Семнадцатилетнему ребенку? Но это мне она ребенок, а тебе?
Пытаюсь смотреть на нее твоими глазами — глазами пятидесятилетнего мужчины, да еще с фотоаппаратом в руках. Обезоруживающая красота. Совершенство линий поразительное. Лучший ракурс — сбоку и немного сзади. Гладко причесанная черная головка, чистая плавная линия щеки с тенью от ресниц, розовое ухо, мраморная шея. Все это меня невыносимо томит и мучает — видимо, улавливаю твои ощущения. Долгие годы супружества не проходят бесследно, мы срослись корнями, как два растения разных видов, и как-то даже тесним друг друга, но попробуй рассадить, разорвать связку корней — вероятность того, что погибнут оба куста, очень велика. Мой сад учит меня многому — невозможности разрыва, но и возможности обновления.
Я замираю от восхищения — люблю ее твоей любовью. Но не только — ведь что касается тайных знаков, и здесь все сошлось. В ее возрасте на полях тетрадей я в задумчивости рисовала именно этот образ, именно этот ракурс.
Неизменно, многократно, бессмысленно.
И с томительным обожанием.
Она — девочка с моих картинок.
Сижу и обдумываю предъявленные мне сегодня знаки.
Жесткий взгляд фотографа не оставляет мне никаких шансов. Он видит во мне то, что видит — отяжелевшие щиколотки, складки от носа к углам губ, руки с выпуклыми венами, обмякшие плечи. Возможно, и красива по-своему, но это красота увядания, ухода, тлена. Разве ЭТО — достойно любви? Когда-то я прочитала у Анатолия Кима дикую фразу о том, что женская плоть, похожая на лепесток розы, слишком скоро начинает напоминать старый чулок.
Мне будто показали зеркало — интересно, как я не видела его раньше? Я всегда чувствовала свое тело таким, каким оно было много лет назад — и думала, ничего не изменилось, мне повезло, болезни не тронули меня, даже пошлого целлюлита у меня нет, и походка пружинистая, и фигура моложавая. Но нет, это был обман — твои фотографии говорят чистую правду. Фотограф может играть со светом, выбрать удачный ракурс — но это ухищрения, а ты же предпочел чистую правду. И с этих пор я ненавижу себя, я ненавижу свое тело, мне кажется, что это морщинистая старая липа рядом с фарфоровым, нежным на просвет колокольчиком ландыша.
Но разве я — это только тело, только старый чулок? А душа, всю жизнь поднимавшаяся по ступеням, а глубина, которая окрывается не сразу?
Господи, какие глупости!
Старый чулок — это я. Заброшенный пионерлагерь — это я. Пышные травы подобны зеленым сугробам — заливают луг, заметают неровности, скрывают трещины мироздания. Трухлявая скамья, завалившаяся беседка, ржавый флагшток — это все я. Все, что от меня осталось в водовороте кипящей листвы.
Но ведь она — это тоже я.
У женщины нет возраста — вернее, все ее возрасты в ней одновременны. Я знаю, что я часть черного подземного океана, тускло блестящего маслянистой нефтяной густотой, субстанции необъяснимой и мощной, невидимой, но определяющей все. И я, и она — его брызги, слетевшие с гребня волны, обретшие свободу на краткий миг, перед тем как возвратиться в черное горячее лоно. А если так — зачем моя боль, зачем страх исчезновения, зачем никчемная ярость… Они бессмысленны.