Мне снится сон. Я иду по канату, натянутому меж двух горных склонов, подо мной пропасть, а там, на дне, ржавые останки автомобилей. Не смотреть вниз, мне надо дойти — никаких перил. И когда противоположный склон уже близок, на меня пикирует сверху черная птица, ее крыло подрезает остаток моего времени, хищный круглый глаз впивается в мой беззащитный зрачок, я отмахиваюсь, теряю равновесие и падаю — медленно, медленно, но пути назад уже нет, теперь только туда, где ждет на дне расщелины искореженный мертвый металл, а вцепившиеся в склон пыльно-зеленые кусты проплывают мимо меня вверх с равнодушным спокойствием. Но перед тем как падение завершится неизбежным концом, что-то меняется в мире, и я не разбиваюсь об острые ребра камней, а ныряю в черную непрозрачную воду, и покой охватывает меня уже навсегда. Я вернулась.
Утром я заглядываю в ее комнату — разбудить. Она спит так трогательно-беззащитно, подложив тонкую руку под щеку. Нежный румянец освещает лицо, синеватые тени под глазами подчеркивают густоту ресниц, скомканная простыня обнажает тонкую ботичеллиевскую лодыжку и нежную узкую ступню. Я, наверное, рехнулась окончательно — я люблю ее. Я люблю любовь, эту милую девочку. Девочка сама не знает, что она такое. Судьба? Жизнь? Сейчас проснется и защебечет счастливо. Нина, Ниночка…
Она сидит на веранде ко мне спиной, пуская мыльные пузыри. Невесомые шары, тихо отклеившись от соломинки, виснут в утреннем воздухе, придавая ему объем, обозначая воздушные русла — разделяют двоих, отправляют их в разные стороны и не хотят сливать. Два пузыря нехотя приклеились друг к другу — уродливая фигурка чудом не лопнула, к ней притягивается третья сфера — так и плывут странным сращением среди облака геометрически безупречных форм.
— А вы любите Рембо? — спрашивает она.
Луч фонарика в сторону звездного неба
Ну, не понимаю я, как прозу пишут. Со стихами все ясно. Допишешь — и знаешь, удалось пройти по канату или сорвалась. Или чуть не сорвалась, до конца доползла — но с помощью цепляний руками, некрасиво извиваясь, не геройски, что ли.
Проза — не то. Я что, сюжет профессионально склеить не могу, или, скажем, диалоги выстроить? Могу, но все время мешает что-то, текст выскальзывает из рук, как рыбина тяжелая, скользкая, и тащит упорно за собой. И не то чтобы именно на глубину — а так, куда придется. То на стремнину, то к илистым, тинистым берегам, и застреваешь там, в зеленых пузырящихся хлябях, как листик осенний — не знаешь, то ли прямо здесь в лед вмерзнешь, то ли опять поплывешь, на середину реки вырулишь — и дальше помчишься, подгоняемый азартным ветром. Нет здесь этого каната, как бывает в стихотворении. Степеней свободы, вроде бы, и больше, но от тебя они никак не зависят, и кто их задает — непонятно.
Ну, вот два моих «я» и встретились — канатоходец и листик.
Я канатоходцем давно себя чувствую. Идешь, покачивая балансиром, а никто не знает, что ведет тебя невидимый радар — как у птиц перелетных. Они же север с югом не путают? Но птицы летают стаями, а наше дело одиночное, только ты и Тот, кто тебе эти сигналы посылает. И если есть чем в нашем деле гордиться, то только своим слухом, каковым по мере непонятного замысла тебя природа одарила. Поэтому никакая зависть между поэтами не должна водиться, как между березой и сосной, к примеру. Я бы и жизнь всю так пропела, слушая эхо наподобие летучей мыши, которая тоже по отраженному ультразвуку ориентируется.
Но вдруг оказалось, что слух слухом, а вот вестибулярный аппарат можно легко из строя вывести. Тут не только с каната сорвешься, но и вообще понять не можешь, где он, этот канат. Что с моей вестибуляркой случилось — тема тоже интересная, но я ведь теперь листик… и меня проносит мимо темы, как мимо подгнивших мостков, где дачная соседка полощет белье красными руками и распугивает водомерок. Жить в новом воплощении — странновато немного, но постепенно привыкаешь и начинаешь осознавать себя. Не просто листик, а с маньчжурского клена, маленький, алый, разлапистый. Интересно, откуда взялся? У нас маньчжурские клены только в декоративных посадках встречаются, да и то в городе, а я плыву по подмосковной речке Рожайке, чьи прихотливые меандры плутают по осиновому чернолесью, чтобы дальше выскочить на простор искусственного озера с круглым островом посередине. На высоком берегу бывший усадебный дом — говорят, Татищевых, и в высоких черных елях острова запутались, как клочки тумана, тени восемнадцатого века. Коттеджи новых русских, опустив в речку тайные подземные хоботы канализационных труб, сливают в нее отходы жизнедеятельности, оттого ил на дне черный и маслянистый, но я его не вижу, я скольжу по рябящей глади и наблюдаю только камыши, шумную красноносую гусиную стаю, розовые шапки прибрежных цветов и белую лошадь под необхватными старыми ивами.