Гуси, между тем, спускаются к воде с задворок очередного новорусского дома — их выпускает из сетчатого вольера мирный таджик, которых в Подмосковье теперь великое множество. Они тоже свободны — говорят, за ближним лесом стоят целым табором с женами и детьми, и никто не мешает им наматывать пешком километры по округе в поисках работы. Работают аккуратно, денег много не просят, терпеливые батраки, не дающие семьям умереть с голоду. У забора одного из трехэтажных газпромовских коттеджей стоит архитектурное чудо — хижина не хижина, конура не конура — что-то вроде частокола белых березовых стволов, накрытых шифером. Гадать о его назначении бесполезно — у меня даже фантастическая мысль мелькала, что там держат сено для личных лошадей хозяина — уж лучше заглянуть. Закопченный стол, два топчана и что-то похожее на примус. Ага, жилище батраков! Один из них и выпускает сейчас на выгул гусей, явно предназначенных для непритязательных дачных застолий. Вытянув кверху шеи, выставив перпендикулярно клювы, они косолапо приближаются к воде. Вдруг что-то спугнуло их, шеи сразу легли горизонтально, клювы раскрылись для щипка, шип колючий слышен. Интересно, что у всех одновременно. И это не просто девять гусей, а именно стая. Когда они уже наконец плывут, то одновременно меняют галс — интересно, каждый из них чувствует себя в этот миг свободным? А любой малек в прозрачном косячке рыбьей мелочи, который совершает сейчас резкий поворот прямо подо мной, на просвеченном солнцем зеленом мелководье? Или одна из тех ворон, тучей закрученных над лесом в спиральную воронку, как чаинки на дне стакана? Кому из них нужна свобода, чтобы быть собой? Между прочим, у них нет хозяев и батраков, как нет и пресловутого Газпрома, который свободно пользуется правом сильного и не платит батрачащим научным коллективам за работы по договорам, из-за чего даже мой сын с университетским образованием вынужден подрабатывать продавцом велосипедов, в то время как бравые газпромовцы загородили своими коттеджами славный вид и изничтожили ромашковый луг.
Значит, свобода есть только способ оправдать сильного, пожирающего слабых? Стоп, невнятно. Начнем сначала. Первое — свободы от сил природы нет, мы все ее дети. Поэтому должны (или не должны?) есть, пить, спать, одеваться — выживать биологически. Вторая свобода — другого рода. Она в принципе возможна — но только для хозяина жизни, который других выгуливает, как гусей, чтобы потом запечь с яблоками и черносливом себе на радость. Другие тоже свободны — пока в стае, и несвободны — в духовке. Такую свободу придумали сильные мира сего, и если она в корне отлична от чего-то — так это от милосердия. И еще от любви, конечно. Любящий несвободен, а предатель свободен, именно свободой свое предательство и оправдывая.
Что-то ты, листик, закружился на одном месте, будто мелкий водоворот тебя морочит, спасайся лучше от того гуся, который разинул свою загребущую пасть. Волна от перепончатых лап, которую он поднимает, разворачиваясь в мою сторону, относит меня ближе к берегу, и я застреваю между изрядно подмоченных и слегка черных по краям одуванчиковых головок несвежего венка. Но зато теперь жизнь в безопасности, мой гонитель увлекся другими полусъедобными объектами, даже азартно заполоскал клювом, пытаясь заглотить мокрый клочок крафт-бумаги, похожий на карту Африки, а я дрейфую, зажатый между трубчатых стеблей, настолько вымоченных в речной воде, что едкое одуванчиковое молочко давно уже вытекло из них белой кровью, и его взвешенные частицы, раздробившись на тысячи индивидуальностей, уже поменяли цвет и вкус всего бесконечного русла.
Эй, листик, глючит тебя, что ли, какие одуванчики осенью? Их лавинообразное цветение осталось далеко позади, на том краю лета, где нас с тобой уже нет. А может, произошло нечто противное законам физики, пробой во времени, поворот вспять его стрелы? О-па, двадцати лет как не бывало, пухлый малыш в полосатых трусиках сидит в зеленой траве, сосредоточенно выжимая сок из пучка одуванчиков и с неистребимым любопытством глядит, как белые густые струйки темнеют и засыхают на его ладошках. Я же, чуть поодаль, доплетаю венок, чтобы нахлобучить его на голову любимого мужа и восхищаться — обгоревшие на солнце уши смешно торчат из-под маленьких пушистых солнц. Пожелтевшая фотография до сих пор пылится в одной из коробок — я там непоколебимо-бронзова, как скульптура Мухиной, как родина-мать — со своей кормящей грудью и монументальным торсом, а малыш, подхваченный под попку могучей рукой, уютно прильнул к плечу розовой мордочкой.