Вот, вспомнила, почему маньчжурский клен. Если в начале октября едешь из Находки во Владивосток, то сразу за Американским перевалом, когда Японское море скрывается из виду, попадаешь в совершенно алый мир, и сопки круглятся, отсвечивая то рыжим, то лиловатым бликом, но все-таки алые, и так это непохоже на подмосковное октябрьское бледное золото, такая невыносимо прекрасная энергетика умирания пронизывает воздух, что не грустно и не страшно думать об уходе, как будто тебе — уже за пределом — обещано упоительное продолжение жизни. И эти листочки, вложенные меж страницами блокнотов и пикетажек, потом будут высыпаться — уже зимой, в городе, потерявшие свою пронзительную алость, темно-красные, будто припорошенные пылью, но все-таки звучащие как надежда. Как волнует эта перемена цвета в них — медленное угасание жизненной силы крови — от свежего пореза до засохшей красновато-бурой корки, до ржавчины, до черноты — но кровь, раз просиявшая, уже запомнилась навсегда. Вот я вами и сделалась — пронзительной красной болью осени, ярым мазком заката на масляно-тяжелой воде, последним углем в охрипшей золе.
Ну и куда же прибило тебя?
На берегу в темноте слышны шаги и тлеет огонек сигареты, тоже крошечно-алый на сплошной черной заливке кадра. Она вышла на берег и смотрит, смотрит в темноту. Я чувствую ее боль, этот сгусток энергии, не видимый никому, и потому еще более пронзительный. Силовые поля разворачивают меня, как стрелку компаса, я тянусь туда дрожащим острым концом, я хочу лететь к ней по упругой неощутимой траектории, но глицериновая вязкость держит крепко, и бессилие кругами идет по воде, и густой мрак склеивает мне крылья. Она хрипло смеется, достает японский фонарик, подаренный по случаю непутевым зятем, включает, и тугой луч света перемещается по испачканным глиной резиновым сапогам, сгнившим мосткам, ржавой купальной лесенке, а потом вдруг рывком разворачивается вверх. Безмятежное плоское небо готово предъявить нам все свои звезды, текучие, светлые, недостижимые, луч дрожит в руке и теряется в вышине, а его светлую длительность, как мальки, обживают крохотные ночные насекомые. Эфемерный танец придает небу иллюзорную трехмерность, слюдяные микроскопические крылья вспыхивают искрами в бесцельном мельтешении, и кажется, что звезды сошли со своих мест — ого, вот уже звездопад заносит нас, как метель, ничтожных, жалких, но полных родственного звездам огня. Тишина звучит торжественней, светила горят ярче и ярче, а женщина в темноте излучает, как пульсар, безнадежные волны отчаявшейся жизни.
И я вдруг отрываюсь от речного русла и, подобно однокрылому алому существу, врезаюсь в фотонный столб, чтобы потом по какой-то страшной спирали, нарисованной в воздухе нетрезвым художником, кружить и подниматься в небеса. Плотность светового конуса падает по мере подъема, вот уже мне не на что опираться, а я все возношусь туда, где, кажется, уже заждались меня неприветливые звезды.
Господи, почему она плачет?
Короста
Думая о Тане Бек
Проснувшись, я увидела свою руку на любимой наволочке из венгерского жатого ситца — и вздрогнула. Мизинца не было! То есть сначала едва уловимо виднелся его туманный контур, но потом и он исчез. Я потрогала и поняла, что мизинец определенно есть, но для зрения почему-то недоступен. Медленно-медленно провела по нему пальцами другой руки, но вместо привычного ощущения гладкой кожи почувствовала незнакомую шероховатость древесной коры. Сначала решила, что сплю, но утренние уличные звуки, залетающие в форточку, вроде бы подтверждали обратное. Красный шар солнца лениво поднимался из туманной мглы, воздух наливался светом. Неугомонный будильник надсадно звонил, розовый муж сопел рядом, и сон его был безгрешен, как у младенца. Мерзкий звонок я выключила и в сонной тишине квартиры, еще не чувствующей дневной суеты, принялась исследовать пропажу, пытаясь на ощупь изучить новую реальность. Нет, не кора, скорее, чешуя. Но какая-то грубая, занозистая. Пальцы оказались не слишком чувствительным инструментом, я попробовала языком. Ну точно — чешуйки, и каждая из них была безупречно гладкой, чудилось даже, что все они отливают нежноцветным перламутром, но топорщатся, как на старой еловой шишке, поэтому в целом тактильное ощущение было малоприятным.