– Что случилось?
– Ничего, но если на воз накладывают все больше и больше, лошадь станет и не везет.
«Что накладывалось, неизвестно, – в наивном недоумении пишет она сестре. – Но начался крик, упреки, грубые слова, все хуже, хуже. Когда же он сказал, что «где ты, там воздух заражен», я велела принести сундук и стала укладываться. Прибежали дети, рев… Стал умолять остаться. Я осталась, но вдруг начались истерические рыдания, ужас просто, подумай, Левочка, и всего трясет и дергает от рыданий. Тут мне стало жаль его…» И в сознании полной своей правоты она горестно пишет дальше: «Понимаешь; я часто до безумия спрашиваю себя: ну, теперь за что же? Я из дома ни шагу не делаю, работаю с изданием до трех часов ночи, тиха, всех так любила и помнила это время, как никогда. И за что?» И сейчас же следом: «Подписка на издание идет сильная. Денег выручила 2000 за 20 дней». И заканчивает: «Я все эти нервные взрывы, и мрачность, и бессонницу приписываю вегетарианству и непосильной физической работе. Авось он там у Олсуфьевых образумится. Здесь топлением печей, возкой воды и пр. он замучил себя до худобы и до нервного состояния».
И такие сцены разыгрывались все чаще. Уходу Толстого из дома Софья Андреевна противилась также упорно, как раздаче имущества. Почему? Ответ мы находим в драме «И свет во тьме светит».
– Нет, ты христианин, ты хочешь делать добро, говоришь, что любишь людей, за что же ты казнишь ту женщину, которая отдала тебе всю свою жизнь?
– Да чем же я казню? Я и люблю, но…
– Как же не казнишь, когда ты бросаешь меня, уходишь. Что же скажут все? Одно из двух: или я дурная женщина, или ты сумасшедший… И за это я должна нести позор. Да и не позор только. Самое главное то, что ты теперь не любишь меня; ты любишь весь мир и пьяного Александра Петровича, – а я все-таки люблю тебя, не могу жить без тебя. За что? За что? (плачет).
– Ведь ты не хочешь понимать моей жизни, моей духовной жизни.
– Я хочу понимать, но не могу понять. Я вижу, что твое христианство сделало то, что ты возненавидел семью, меня. А для чего, – не понимаю.
– Маша! Я не нужен тебе. Отпусти меня. Я пытался участвовать в вашей жизни, внести в нее то, что составляет для меня всю жизнь. Но это невозможно. Выходит только то, что я мучаю вас и мучаю себя. Не только мучаю себя, но и гублю то, что я делаю. Мне всякий имеет право сказать и говорит, что я обманщик, что я говорю, но не делаю, что я проповедую евангельскую бедность, а сам живу в роскоши под предлогом, что я отдал все жене.
– И тебе перед людьми стыдно? Неужели ты не можешь стать выше этого?
– Не мне стыдно, – но и стыдно, – но я гублю дело Божие.
– Делай то, что ты проповедуешь: терпи, люби. Что тебе трудно? Только переносить нас, не лишать нас себя. Ну, что тебя мучает?
– Не могу я так жить. Пожалей меня, я измучился. Отпусти меня. Прощай.
– Если ты уйдешь, я уйду с тобой. А если не с тобой, то уйду под тот поезд, на котором ты поедешь. И пропадай они все, и Миша, и Катя! Боже мой, Боже мой! какое мучение! За что? За что? (плачет).
Простой уход для Толстого становится невозможен. Ему остается только бегство, – тайное бегство свободного человека из собственного дома. Крепкими сетями жалости и любви опутан лев, и у него нет сил разорвать эти сети. Нужно потихоньку, ночью, высвободиться из этих сетей и бежать.
В 1897 году Толстой начинает подготовлять бегство, сговаривается с друзьями. Он собирается поехать в Калугу к И. И. Горбунову, а оттуда – в Финляндию, о чем списывается со своим единомышленником, финляндским писателем Иернефельдом. Жене он оставляет письмо. В нем он пишет:
«Как индусы под шестьдесят лет уходят в лес, как всякому старому религиозному человеку хочется последние годы своей жизни посвятить Богу, а не шуткам, каламбурам, сплетням, теннису, так и мне, вступая в свой семидесятый год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения, и хоть не полного согласия, но не кричащего разногласия своей жизни с своими верованиями, со своей совестью. Если бы открыто сделать это, были бы просьбы, осуждения, споры, жалобы, и я бы остался, может быть, и не исполнил бы своего решения, а оно должно быть исполнено. И потому, пожалуйста, простите меня, и в душе своей, главное, ты, Соня, отпусти меня добровольно, и не сетуй на меня, не осуждай меня. То, что я ушел от тебя, не доказывает того, что я был недоволен тобой. Я знаю, что ты не могла, буквально не могла и не можешь видеть и чувствовать, как я, и потому не могла и не можешь изменить свою жизнь и приносить жертвы ради того, чего не сознаешь. И потому я не осуждаю тебя, а, напротив, с любовью и благодарностью вспоминаю длинные 35 лет нашей жизни. Благодарю, и с любовью вспоминаю и буду вспоминать за то, что ты дала мне. Прощай, дорогая Соня. Любящий тебя Лев Толстой».