Читаем Хватит убивать кошек! полностью

Всплеск национальных страстей привел к тому, что конфликт 1914 г. был осмыслен по обе стороны Рейна в терминах конфликта культур. Еще в 1871 г. победа Германии во франко-прусской войне понималась немцами как торжество цивилизации в Европе. Теперь вовлеченные в патриотическую агитацию немецкие интеллектуалы (включая Томаса Манна) призывают к оружию, чтобы отстоять немецкую культуру от разлагающего влияния западной цивилизации. Со своей стороны французы (в том числе Анри Бергсон) оправдывают войну тем, что немецкая культура лишь маска варварства и милитаризма. Отголоски этого спора были еще слышны в 1920-е гг., но все же конфронтация культуры и цивилизации в 1914 г. была слишком слабо подготовлена предшествующей историей этих слов, и в период между двумя мировыми войнами вновь торжествует тенденция к сближению их значений, сопровождающаяся появлением новых — но столь же неустойчивых — их противопоставлений (так, Освальд Шпенглер считал цивилизацию фазой упадка в циклическом развитии культуры).

Кризис религиозного сознания и распространение идеи культурной относительности (со всеми ее импликациями) привели в конце XIX в. к важнейшей трансформации понятия «культура» — к рождению идеи разума-культуры (она же парадигма социального или лингвистическая парадигма). Смысл идеи разума-культуры состоял в попытке преодоления релятивизма, следующего из понятия культуры, за счет «внутренних ресурсов» этого понятия, а именно идеи о социальном характере референции. Значение новой парадигмы раскрывается в двух основных контекстах — проблемы познания в философии и новой социальной политики, предвосхищающей «государство всеобщего благоденствия».

Слово «общество», равно как и прилагательное «социальное», в современном значении входят в обиход благодаря «Общественному договору» Руссо (1762). К началу XIX в. оформились два полюса идеи социального — понятие гражданского общества и идея классов [135]. Оба эти полюса сближал пространственный образ — образ множества. Ассоциация индивида (как и государства) с точкой, а общества с множеством еще в XVII в. породила важнейшую проблему политической философии: как защитить права индивида от всемогущего государства и анонимной массы, а общественные интересы — от индивидуализма граждан. В конце XIX в. эта проблема проявилась в конфликте либерализма с революционным марксизмом, которые в равной мере исходили из понимания общества как множества, отстаивая крайности индивидуализма и коллективизма [136].

Вышедшие в конце XIX в. на европейскую политическую сцену партии радикальной и социалистической ориентации, партии рождающегося среднего класса, отстаивали политику среднего пути. Центральным для их программ был социальный вопрос. Солидаристские теории общества пытались показать, что присущая людям «естественная солидарность» способна смягчить социальное неравенство. Но для этого надо было пересмотреть концепцию индивида, доказать, что индивид не атом и что он возможен только благодаря обществу. Задачи политической мысли переплелись с проблематикой эпистемологии.

Либеральная модель, находившая опору в политической экономии, рассматривавшей общество как совокупность рациональных индивидов, хорошо согласовывалась с теорией познания эмпиризма. Распад системы Гегеля привел к кризису немецкого идеализма. Естественные науки, опирающиеся на традицию эмпиризма, возобладали в изучении мышления. Сознание как физиологический процесс, как функция биологического организма наделялось способностью «отражать» действительность в ментальных образах. Гарантией того, что образы отсылают к вещам, считалось их сходство с вещами. Индивид политической экономии и субъект познания эмпиризма — это один и тот же персонаж.

Рождение парадигмы социального — проявление неоидеалистической реакции на натурализм, возобладавшей к концу столетия. Сознание в новой парадигме рассматривалось не как свойство индивидуального биологического организма, но как социальный факт, как оперирование символами, которые отсылают к вещам внешнего мира не в силу сходства с последними, но в силу интенциональности сознания. Это означало произвольность референции — ничто в самих символах, кроме нашего решения, не делает их знаками вещей в мире. Отсюда аналогия мышления с языком, слова которого соотносятся с миром не потому, что похожи на вещи, а потому, что такова социальная конвенция.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже