Подобно языку, осуществляемое в символах мышление — это уже не чисто «внутренний» психический процесс, но аспект социальной коммуникации. Такой подход позволял преодолеть дуализм субъекта и объекта познания, в рамках которого не удалось обосновать объективность познания. Тем самым была переформулирована гегелевская идея познающей самое себя субстанции: сознание агентов социальной жизни определяет содержание общественных процессов, но и само, в свою очередь, происходит из этой последней. Вместо причастности к божественной субстанции субъект и объект познания в «науках о духе» оказались причастны к языку и культуре. Неокантианцы называли культурой то, что Гегель называл объективным духом
[137]. Во имя доказательства объективности познания индивид был поглощен культурой.Если в Германии для выражения этой идеи служило слово «культура», то во Франции и в Англии она выражается в субстантивированном прилагательном «социальное», которое было также и синонимом слова «цивилизация». Социология Дюркгейма, разрабатывавшая понятие социального, была французским аналогом неокантианской философии истории, разрабатывавшей понятие культуры. Чтобы подчеркнуть социальный характер сознания, Дюркгейм ввел понятие коллективных репрезентаций, изучение которых надолго стало главным делом французских наук о человеке. Вскоре у одного из наследников Дюркгейма Л. Леви-Брюля, появилось и другое имя культуры, которому также было суждено большое будущее, — ментальность
[138].Парадигма социального была радикальным отрицанием как либеральной политической теории, так и модели мышления эмпиризма. Культура — это и есть разум, а индивид — чистая абстракция. Общество, культура, язык делают индивида возможным, наделяют его нравственным чувством и способностью к познанию. Следовательно, общество в состоянии воспитывать нравственность. Социальные науки, открывшие этот факт, готовы взять на себя те обязанности перед обществом, которые раньше несли религия и моральная философия, и стать идеологией нового социального проекта — проекта светского демократического общества.
Здесь смыкаются две логики, благодаря которым «культура» и «общество» стали именами разума, — логика поиска промежуточного уровня между множеством индивидов и государством и логика преодоления когнитивного и морального релятивизма, проистекающего из идеи культурной относительности.
У нового социального проекта были профессиональные идеологи — одновременно со средним классом происходит возникновение группы интеллектуалов, которая, говоря от имени науки, претендует на роль своего рода «светского священства», осуществляющего нравственное руководство обществом. Отчасти дискурс о культуре, особенно в Германии, носил оборонительный характер, поскольку в результате стремительной модернизации и подъема новой промышленной буржуазии здесь ощущалось ослабление позиций старой «образованной буржуазии»
[139]. В этом одна из причин культурного пессимизма. Однако в исторической перспективе прославление культуры — это скорее наступательная позиция формирующейся интеллигенции, для которой заявить о высшей ценности культуры означало заявить о своей собственной ценности. Культура стала именем не только разума, но и его профессиональных носителей.Судьбы идеи культуры в XX в. связаны прежде всего с развитием демократического общества и его борьбой с тоталитарными режимами, которые в целях своей легитимизации апеллировали к тому же кругу идей, что и демократия. Между коммунизмом и демократией шел спор за наследие Просвещения, и даже фашизм пытался принять в этой тяжбе посильное участие. Многие интеллектуалы поддались обаянию радикальной политики. Перипетии этого спора в значительной степени объясняют метаморфозы идеи культуры.
Понятия культуры и общества в XX в. развивались в неразрывной взаимосвязи. Сложные, от тождества до оппозиции, отношения между ними во многом определяли динамику и «символический язык» социальных наук.
Марксизм привнес в понятие культуры мысль о ее социальной обусловленности, которая вела к противопоставлению понятий культуры и общества (или, точнее, способа производства). При этом классовая культура выступала, естественно, альтернативой национальной культуры, и только исключительная гибкость сталинской пропаганды, начиная с 1930-х гг., позволила смягчить жесткость этого противопоставления
[140].