Но я не могу отложить в сторону попорченный кибернетической гипотезой социализм, не вспомнив ещё один голос; я хочу поговорить о той критике, которая вращается вокруг взаимоотношений человека и машины и, сосредоточившись с 1970-х годов на предполагаемом корне проблемы кибернетики, поднимает вопрос о технике вне технофобии (как у Теодора Качинского или этой учёной обезьяны из Орегона Джона Зерзана) и вне технофилии, и намеревается основать новую радикальную экологию,
но без глупого романтизма. Начиная с экономического кризиса 1970 – х, Иван Иллич одним из первых выражает надежду на переустройство общественных практик не только согласно новым отношениям между субъектами как у Хабермаса, но также и между субъектами и объектами, через «реапроприацию инструментов» и институтов, которые должны подчиняться всеобщей «дружественности»[20], дружественности в таком масштабе, чтобы подорвать законы оценки. Философ техники Симондон даже сделал из этой реапроприации трамплин для преодоления Маркса и марксизма: «Труд обладает пониманием элементов, капитал – пониманием совокупностей; но недостаточно соединить понимание элементов и понимание совокупностей для того, чтобы возникло понимание посреднической и не смешанной сущности, какой является технический индивид; […] диалог между капиталом и трудом ошибочен, потому что он в прошлом. Само по себе присвоение коллективом средств производства не может снизить отчуждение; оно может привести к этому лишь если станет предварительным шагом для понимания человеком индивидуированного технического объекта. Формирование таких отношений между человеческим и техническим индивидами требует самого тонкого подхода». Решение политэкономической проблемы капиталистического отчуждения, как и проблемы кибернетической, заключается в создании нового отношения к машинам, «технической культуры», которой до сих пор так недоставало современному западному миру. Эта же доктрина уже тридцать лет оправдывает массовое развитие «гражданского» обучения наукам и технике. Поскольку, вопреки предположениям кибернетической гипотезы, живое сущностно отличается от машин, на человеке будет лежать ответственность представлять технические объекты: «Как свидетель машин, – пишет Симондон, – человек ответственен за их отношения; отдельная машина представляет человека, но человек представляет совокупность машин, потому что нет одной машины для всех машин, но одна мысль может охватить все машины». В нынешней утопической форме, как у Гваттари под конец жизни или у Бруно Латура сегодня, эта школа пытается «заставить вещи говорить», представляя их нормы в общественном поле через «парламент вещей». В перспективе технократы должны уступить место «механологам» и прочим «медиологам», которые непонятно чем отличаются от нынешних технократов – разве что они будут более сведущими в технической жизни, а значит гражданами, идеально спаянными со своими механизмами. Но чего наши утописты предпочитают не замечать, что всеобщая интеграция технического мышления никак не заденет сложившегося расклада сил. Признание человеко-машинной гибридности общественного устройства очевидно просто распространит борьбу за признание и тиранию прозрачности на неодушевлённый мир. В этой обновлённой политической экологии социализм и кибернетика находятся в оптимальной точке схождения: проект Зелёной республики, технической демократии («обновление демократии могло бы поставить целью плюралистическое управление всеми её машинными компонентами», – пишет Гваттари в своей последней публикации), смертельное видение окончательного гражданского мира между людьми и не-людьми.VI
Как и модернизация в предшествующую эпоху, постмодернизация, или информатизация, в наши дни означает новый способ стать человеком.
Там, где речь идёт о сотворении души, как сказал бы Музилъ, традиционные станочные методы следует заменить киберинтеллектом, знаниями информационных и коммуникативных технологий.
Необходимо создать то, что Нъер Леви называет антропологией киберпространства.
Майкл Хардт, Антонио Негри, «Империя», 199922