— И не хочу знать! Я в интеллигентские тонкости не вдаюсь. Для меня важны только факты!
Толя, ничего не слыша, качал головой.
— Такой поэт, такой поэт…
— Будут другие поэты, пролетарские, — уверенно сказал Марат. — Теперь и тебе, Толя, надо покончить с туманными стишками, точить рифмы, как штыки.
— Попробуй наточи!
— Почему бы нет? — не задумываясь, ответил Марат. — Был бы у меня талант…
— Ах, был бы… — Дробот, перегнувшись через стол, сжал плечо Марата так, что тот сморщился. — А откуда ты знаешь, что у меня он есть? А откуда ты знаешь, что такое талант вообще? И кто такой Маяковский? Замолчи!
Его поддержал Игорь. Всегда мягкий голос его налился гневом:
— Толя прав! Ты не смеешь так говорить. Произошла трагедия…
— Ах, трагедия!.. — рассмеялся Марат. — Ну и сказанул!.. Надень сперва очки да не забудь стекла протереть.
Игорю твердости хватило ненадолго. Он уже кротко убеждал:
— Пойми, Марат. Есенин повесился, Маяковский застрелился. Это действительно трагедия.
— Нет, это гнилая интеллигентщина. Трагедий в наше время не бывает.
— А что бывает? Что? — вспыхнул Дробот. — «Гоп, мои гречаники» или «Калинка, малинка, рябинка моя…»?
— А ты не смейся. «Гречаники», по крайней мере, каждому понятны. А твоего Маяковского — голову ломай и половины не допрешь.
Толя — скуластый, широкоплечий крепыш — встал перед Маратом, словно готовясь к драке.
— Так это сердяга Маяковский виноват, что ты не понимаешь? — Толины глаза потемнели. — Маяковский виноват? А может, твоя бедная головешка?
Заговорили все. Разом. Перебивая и не слушая друг друга. Но голос Марата вскоре заставил друзей замолкнуть. Игоря не трудно уложить испытанным ударом: «Интеллигентщина!» Толя Дробот крепко сшит, но слова подбирает втрое дольше, чем Марат, и слова эти какие-то простые, даже будничные, в то время как Марат бьет железом о железо.
— Если у тебя в руках наган, бей по врагу! А все остальное — оппортунизм, потеря классовых позиций…
Лицо Марата пылало. Ударяя кулаком по столу, он бросал горячие слова, которые больно ранили.
С пылу спора никто из них не заметил, что в открытых дверях стоит редактор Лавро Крушина и ерошит свою густую бороду. Невысокий, худощавый и — молодой. Свой, на его взгляд непростительный, тридцатишестилетний возраст редактор старательно прикрывает черной бородой, суровым взглядом, неторопливой речью. Правда, Крушина частенько, забывшись, выходит из роли. Блестящие черные глаза смотрят тогда на каждого весело, с хитринкой, голос разносится по всей редакции, а руки — хоть вяжи… Но через минуту, опомнившись, он снова пощипывает свою бороду.
— Петухи, петухи задиристые, — прозвучал его тихий голос как раз тогда, когда Марат достиг самых патетических высот. — Может, хватит митинговать?
— Товарищ Крушина, — бросился к нему Толя. — Правда, что Маяковский застрелился?
— Правда, — помрачнел Крушина. — Тяжелая утрата… Тяжелая и горькая.
— Не могу я этого понять… — растерянно сказал Игорь. — Когда я его слышал…
— А что тут непонятного? — перебил Марат, — Факт…
Крушина пытливо поглядел на Марата.
— Я тоже не могу этого понять. Революционный поэт. Весь мир призывал шагать левой. И вот… Ты говоришь: факт! Но ведь мы ничего не знаем. Покуда. Да и неизвестно, скоро ли узнаем обо всем, что его терзало, о чем он думал, когда взял наган. «Факт»!.. Но ведь надо знать, что стоит за этим фактом.
Все умолкли. Марат — с упрямым выражением несогласия на разгоряченном лице. Толя и Игорь — удивленные непривычно-грустным видом Крушины, однако довольные тем, что громогласная уверенность Марата не произвела на редактора ни малейшего впечатления.
— Обо всем этом мы еще поговорим. А сейчас — за дело, ребята. Дадим завтра страничку селькоровских писем. Идет весна, какой еще не бывало. Сто миллионов крестьян будут сеять коллективно. Такая силища пришла в движение! Понимаете? Внимательно пересмотрите всю почту. Помните, за каждым письмом, пускай коряво и малограмотно написанным, — кусок нашей жизни. — И добавил свое любимое: — Работа-забота!
Перед каждым — толстенная папка с письмами. Весна, какой еще не бывало. Из взбудораженного мира идут письма. В них — жгучие слова, кипение страстей, бушующих там, за широко открытым окном.
А на дворе сырой хмурый апрель. Набухли почки на черных, еще безлистых ветвях каштана.
Взгляд Дробота летит куда-то сквозь эти черные ветви. Все мысли вертятся вокруг одного — Маяковский.
Губы невольно шепчут строчки, давно запавшие в душу: «Это время летит телеграфной струной, это сердце с правдой вдвоем…» И в такое сердце — пуля?
Игорь, как всегда, кусает ноготь и щурится, осторожно переворачивая листки. Стопка все растет и растет.