Как это радовало его сейчас, как хотелось отдать ей, потерянной и вновь найденной Жене, всю свою нерастраченную нежность.
— Кажется, годы прошли с того дня, как мы виделись. Правда, Саша?
— Нет, Женя, всего шестьдесят пять дней.
— Ты считал?
— Считал. Шестьдесят пять дней.
— И ночей.
— Да, и ночей, — повторил Ярош.
— А война? Она длится уже сто лет…
— Война только началась, Женя. Еще не скоро наступит час, когда фашизму сломают хребет.
— Саша, ты нашел кого-нибудь из подполья?
— Нашел, — глухо ответил Ярош.
— О, Саша! — радостно воскликнула Женя. — Нашел… Есть кто-нибудь из знакомых? Ты кого-нибудь знал раньше?
— Знал. И ты знаешь.
— Кто? — вся замирая, спросила Женя, но сразу же остановила его остерегающим жестом: — Нет, нет… Я понимаю, что нельзя называть имен.
— Можно. Это я и ты, — голос Яроша прозвучал сурово и твердо.
Женя посмотрела на него, пораженная.
— И я… Спасибо тебе, Саша. Я, я…
Спазм сдавил ей горло, слезы снова застлали глаза. Она крепко сжала его руку. Теперь все казалось простым, ясным, все было легко. Если жить, то вместе с ним. Если погибнуть — тоже вместе.
Но нет, нет! Они не должны погибнуть. Все кричало в ней, все восставало против такой жестокой несправедливости.
— Саша, — сказала Женя, склонив голову ему на грудь, — я хочу жить. И чтоб ты был со мной. Мы должны жить.
Он положил ей руку на голову, словно хотел укрыть от всех опасностей.
Но сказал другое:
— Не это главное.
Женя порывисто подняла голову и улыбнулась ему печальной и гордой улыбкой:
— Я знала, что ты так скажешь. Родной мой, мой кремешок…
Она знала, что он так скажет. От сердца ее отлила вся кровь, там не осталось места ни для чего, кроме безмерной, тяжко выстраданной любви.
— Саша, мой родной…
Губы ее неслышно прошептали: «Не это главное…» И беспощадные эти слова, словно острый луч, на мгновение прорезали тьму, осветили будущее. Но одного мгновения было слишком мало, чтобы разглядеть, что там. Женя успела увидеть лишь одно: пронизанный тревожными ветрами Киев с его крутыми, гористыми улицами. Киев, где жизнь и смерть шли рядом.
Они сидели взявшись за руки, как дети.
Они молчали. Им не нужны были слова.
Серый осенний день за окном окутался холодным туманом.
Прячась за туманом, подкрались сумерки. Надвигалась ночь. И кто мог сказать, сколько еще таких ночей впереди — топот подкованных сапог по мостовой, удушливый дым пожарищ и выстрелы во тьме?
Они молчали, до краев полные этим молчанием. И все слова — яркие, разящие, всевластные слова, придуманные людьми за века и тысячелетия, были бессильны пред этим прекрасным молчанием.
ПОВЕСТИ
Нам было тогда по двадцать
В то хмурое дождливое утро, когда Толя Дробот с шумом распахнул окно и взглядом, полным детского изумления, окинул блестящие почки каштана, а Игорь Ружевич, сморкаясь, жаловался на насморк и рассуждал о вреде сырого воздуха, — в то апрельское утро Марат Стальной пришел в редакцию на полчаса позже обычного, но с потрясающей новостью.
Он тряхнул растрепанными черными вихрами, бросил свысока:
— Сидите? Ничего не знаете?
Толя даже не повернул круглой стриженой головы.
— А что мы должны знать? — спросил Игорь, поправляя очки на покрасневшем носу.
— Что? Маяковский того-с… «Вы ушли, как говорится, в мир иной…»
— Что ты мелешь? — поморщился Толя Дробот.
— Мелю? Эх, ты!.. Маяковский застрелился, понял? Толя резко повернулся и уставился в худое смуглое лицо Марата. Игорь захлопал глазами.
— То есть как это?
— А вот та-ак! — насмешливо протянул Марат и приставил палец к виску: — Ба-бах…
Толя порывисто схватил газету и ткнул Марату в нос:
— Где, где? Покажи!
— Журналист должен знать обо всем раньше всех.
— Но почему? Почему? — недоумевал Игорь.
— Подробностей не знаю. Но это — факт.
У Толи перехватило дыхание.
— Боже мой, такой поэт!
— Помнишь, Толя… — начал Игорь и запнулся.
Год назад, прозевав пассажирский, они на товарном добрались ночью до Харькова. Пока не рассвело, мыкались по душному, переполненному вокзалу, а днем из третьих рук раздобыли билеты, чтобы хоть с галерки увидеть и услышать Маяковского.
— «Боже мой»!.. — презрительно скривил губы Марат. — Комсомолец Анатолий Дробот, может быть, ты еще и перекрестишься за упокой души?
Но Дробот ничего не слышал.
— Помолчи… — с досадой промолвил Игорь. — Такая страшная весть, а ты…
Толя качал головой:
— Вот вам, товарищи, мое стило и пишите сами! — Потом обернулся к Марату: — Такой поэт не мог умереть.
— А он и не умер. Он дезертировал! — Узкие глаза Марата смотрели колко и непримиримо. — Дезертировал, как трус. Во время боя.
— Но ведь ты не знаешь всех обстоятельств, — сказал Игорь и снял очки, отчего лицо его стало еще мягче и беззащитней.
— При чем здесь обстоятельства? — крикнул Марат. — Идет революционное наступление. А он? Эта пуля…
Толя угрюмо перебил:
— Поэтов, да будет тебе известно, убивают не пули.
— А что?
— Поэтов убивают зависть, тупость, злоба.
— Ну, — махнул рукой Марат. — Это было когда-то.
— Но ведь ты не знаешь причин, — снова вставил Игорь.