— Подожди, мама, расскажу… Идет какая-то фурия — сгорбленная, в черном платке, глаза выпученные, как у совы, неподвижные. Что-то уродливое, вырождающееся. «Здесь управа?» — спрашивает. Песок сыплется, а туда же. «Что, бабушка, магазин открываете?» — спрашиваю. «Нет, — шамкает, — у меня заявление…» И показывает бумажку. Глянула я и похолодела. Аккуратным почерком выведены три столбца: отдельно — комсомольцы, отдельно — активисты, да еще женщины, премированные восьмого марта. Представляете, какая гадюка! «Куда мне с этим?» — спрашивает, а сама прямо трясется от злости. Ну, думаю, сейчас тебя затрясет почище. «Подождите, говорю, я сейчас узнаю». Выхватила у нее бумажку — и в коридор. Постояла там три минуты, выхожу:
«Отойдем в сторону, а то везде подслушивают». Отвела ее, а потом как выпалю: «Где вы этот список взяли?» — «Сама, сама написала, я их знаю, все — большевики…» — «Ах, сама! А в управе сказали, что это донос. Вчера одну повесили за такие писания, слышали? Вы, наверно, агентка какая-нибудь, на людей поклепы возводите. За это вешать будут, вешать». Разорвала эту бумажку и швырнула ей в совиные глаза. Вот когда ее по-настоящему затрясло.
— Ой, Лида…
— Что «ой»? Пускай спасибо скажет, что не задушила.
— Такую не жалко и задушить, — согласилась Прасковья Андреевна и ушла на кухню хозяйничать.
— Отчего ты молчишь, Женя?
Лида все время следила за подругой, заговаривала с ней, подбодряла взглядом.
Но Женя, поджав ноги, сидела на диване и молчала.
Это были минуты, когда Жене необходимо было сказать хоть слово Сашку, услышать хоть слово от него. «Скажи, Сашко, как мне найти свое место в этом кровавом мире? Не затаиться же, как мышь в норе, не ждать же сложа руки? Я хотела учить детей, и я учила их, возилась с ними, пестовала. Я хотела любить тебя, без памяти любить и всегда быть с тобой. А что мне сейчас делать? Убивать? Я понимаю, Саша, надо. Пусть же будет трижды проклят фашизм еще и за то, что заставляет нас убивать. У меня хватит силы, только б увидеть тебя. Скажи лишь слово — я все сделаю».
За окном зашуршал дождь. По-осеннему скучный, тоскливый. Все кругом заволокло серой пеленой. И таким же серым, тревожно-напряженным стало лицо Жени.
— Проклятый дождь. Проклятая осень, — кусая губы, проговорила она. — Теперь я понимаю, почему так тоскливо воют собаки… Вытянуть бы вот так голову и выть, выть, пока дождь не пройдет.
Лида испуганно бросилась к ней:
— Женя… Родная моя!
Она так громко вскрикнула, что мать прибежала из кухни.
— Что с тобой, Женя?
— Ничего, ничего…
— Ну, коли ничего, — сердито сказала Прасковья Андреевна, — так идите картошку есть. И будет тебе, Лида, невесть что болтать. Бегаешь, бегаешь, а потом такого наговоришь, что у человека волосы дыбом встанут.
Она бросила на Лиду красноречивый взгляд. Та пожала плечами: «Ничего я не говорила».
Это верно. О многом в эти дни было рассказано, но еще больше было скрыто от Жени. На этот счет мать была строгим цензором, и Лида выполняла ее наставления неуклонно. «Пускай сперва придет в себя, еще успеет и наслушаться и насмотреться».
Не знала Женя о внезапных дневных и ночных обысках, облавах. Не знала она, что уже десятки семей погибли только за то, что скрывали у себя «подозрительных». Не знала она и о том, что во дворе соседнего дома немцы расстреляли двух подростков за обнаруженный у них радиоприемник, а их мать, с лопатой бросившуюся на убийц, закололи штыками. Не знала она и того, что Прасковья Андреевна не спит уже которую ночь, тревожно прислушиваясь к каждому шороху, и что — на всякий случай — окно на кухне только чуть прикрыто. От окна до полуразрушенного сарая со всяким хламом — три шага. На время можно там спрятаться. А потом… Что потом?
Еще через день Прасковья Андреевна решительно заявила:
— Оставайся дома, Лида. Пойду в больницу.
— Мама, я…
— Оставайся, говорю! — раздраженно прикрикнула мать. В первый раз за эти дни самообладание изменило ей.
Лида притихла, услышав в голосе матери непривычные нотки. Подняла и снова опустила голову Женя.
— Я быстренько, девочки, — уже успокаивая, сказала мать. — Надо же поглядеть, что там делается.
До конца августа Прасковья Андреевна работала медсестрой в самой крупной в Киеве Октябрьской больнице, В клиниках остались лишь тяжелобольные, обслуживающий персонал резко сократили. Прасковья Андреевна оказалась среди тех, кому главврач сказал: «Посидите пока дома, а там видно будет… Если понадобитесь, позовем».
До больницы близко, только с горы спуститься. Прасковья Андреевна торопится, не может сдержать беспричинного, казалось бы, волнения. «Видно будет… Вот вишь, не виднее стало, а темнее».
А дома Лида, которой передалась тревога матери, старательно таясь от Жени, нетерпеливо поглядывала на часы.
Наконец послышались шаги. Лида бросилась к двери и отшатнулась.
Прасковья Андреевна едва двигалась, с трудом переставляя ноги. Вошла в кухню, медленно, опершись рукой о стол, опустилась на табуретку. Лицо ее постарело, покрылось болезненной желтизной.
— Мама, что случилось?
— Ничего…