В Скопье все мои внутренности впервые восстали против непривычной пищи и физического напряжения. Последней соломинкой была еда, состоящая из целой дыни и стакана кислых сливок. Говорят, местные крестьяне на такой пище доживают аж до ста двадцати лет, но лично я лежал в постели и чувствовал себя просто ужасно, в то время как Ким, редко страдающий от желудочных расстройств, весело взирал на то, что происходило на улице ниже. Но лишь когда мимо провели медведя, участвующего в местных представлениях, я с трудом подобрался к окну и выглянул наружу. На следующий день мне стало заметно лучше, и мы выбрались побродить по городу. Большая часть достопримечательностей Югославии заключается в ее турецком наследии — это мечети, различные здания, небольшие заведения, где разнообразная пища хранится горячей в глубоких блюдах, выставленных на витринах. Здесь еще можно было встретить немало пожилых людей явно турецкого происхождения — серьезных, учтивых, пишущих по-турецки арабскими буквами, что в самой Турции уже запрещено. По сравнению с ними сербы казались нахальными и в целом маловоспитанными.
Наш путь к Белграду был разбит на несколько неспешных этапов. На последнем мы сели в вечерний поезд, настолько забитый пассажирами, что пришлось стоять на открытой платформе между вагонами, где мы задыхались всякий раз, когда проезжали очередной туннель. Приехав в Белград в пять утра и ни разу за ночь не сомкнув глаз, мы вынуждены были еще целый час топтаться по улицам, прежде чем наконец отыскали более или менее сносное жилье.
К тому времени я уже испытывал нешуточную потребность в привычных домашних удобствах и компании и решил, что настало время возвращаться в Лондон. Ким предпочел перед возвращением на родину снова наведаться в Белград. Прежде чем это сделал, он, по-видимому, спустился вниз по Дунаю к Железным Воротам, что приблизительно в ста милях восточнее Белграда: в своей книге он утверждает, что отправился туда перед войной, и, скорее всего, так и было. Что касается меня, то после тридцати двух часов тряски в «жестком» вагоне я прервал путешествие во Франкфурте. Через некоторое время мне удалось отыскать достаточно дешевое место для ночлега, однако вскоре после полуночи обнаружилось, что койку вместе со мной делят еще с полдюжины клопов. На следующий день, не имея в запасе немецких денег и не желая больше занимать в банке, я наведался в британское консульство во внерабочее время и справился, не могут ли они проявить любезность и дать мне марку в обмен на шиллинг. Консул смерил меня сердитым взглядом, сунул марку мне в руку и велел убираться. В это время мы с Кимом, видимо, ожидали необычайной услужливости со стороны консульских чиновников его величества. Наконец, проведя день в Роттердаме, я возвратился в семейную квартиру на Олд-Бромптон-Роуд. Первое, что мне нужно было сделать, — это поскорее принять ванну; а второе — с небольшим перерывом — еще одну…
Киму предстояло еще целый год провести в Кембридже. Это потому, что, справившись только с третью первой части публичных экзаменов по истории на степень бакалавра, он переключился на экономику. (По данному предмету он в конце концов добился II: I, что — поскольку первой степени в экономике добивались редко — было, по-видимому, эквивалентно первой степени по большинству остальных дисциплин.) Я ничего не знал о его жизни в Кембридже, равно как и он — о моей. Насколько помню, из его друзей в Кембридже я встречался лишь с Майклом Стюартом, Джоном Мидгли, о котором упомяну ниже, а немного позднее — с Гаем Бёрджессом. Я встретил Кима в Кембридже, когда навещал там кое-кого из своих друзей по Вестминстер-скул. Он однажды приехал в Оксфорд. Это произошло осенью 1932 года, и мы пообедали с Морисом Боурой в Уодхеме. На этой встрече присутствовал кто-то еще, но беседа подробно не отложилась в моей памяти.
В Кембридже у Кима, кажется, выдался несколько облегченный режим. Он не играл в спортивные игры и не принимал участия в общественной жизни. Но свое время, должно быть, он полностью отдавал работе и имел причастность к деятельности местного социалистического общества. Я мало что слышал о его политической деятельности в Кембридже, о которой много написано в различных источниках. Однако было достаточно ясно тогда — и еще более очевидно теперь, — что никакой тайны из этого никто не делал. Помню, как-то раз он заявил, что, несмотря на свое заикание, начал даже выступать с политическими речами. Во время рождественских каникул 1932/33 года мы почти не виделись, потому что в качестве одного из этапов своего политического образования я на время переехал в Ноттингем.