В течение первых дней своего добровольного вдовства Асако была почти в положении выздоравливающего. Прежде она совсем не знала горя, и то потрясение, которое она испытала, парализовало ее жизненные силы, но не усилило способности понимания. Как собака, которая в минуту ее преданного обожания вдруг наказана за неизвестный ей проступок, она искала убежища в темноте, одиночестве и отчаянии.
Японцы, которые обычно интуитивно постигают чужие чувствования, поняли ее положение. Для нее была приготовлена комната в дальнем конце уединенного дома, комната в высшей степени иностранного стиля, со стеклами в окнах, и притом цветными, с белыми муслиновыми занавесками, цветной литографией Наполеона и настоящей кроватью, недавно приобретенной ввиду настояний Садако, что всеми средствами надо сделать жизнь гостьи приятнее.
— Но ведь она японка, — возражал мистер Фудзинами Гентаро. — Это непорядок, что японка будет спать на высокой кровати. Она должна учиться забывать роскошные привычки.
Садако указывала на то, что здоровье ее кузины еще ненадежно, и учение было на время отложено.
Асако проводила большую часть дня в своей высокой кровати, глядя через открытые двери, через полированную деревянную веранду, похожую на сахарные веранды кондитерских изделий, через качающуюся ветку старой кривой сосны, прижавшейся к стене дома, как верное домашнее животное, и через карликовый ландшафт сада на уступы крыш отдаленного города и на пагоду на холме.
Ее успокаивало такое лежание и вид местности. Время от времени Садако прокрадывалась в комнату. Кузина не мешала больной молчать, но всегда улыбалась; и она приносила с собой какой-нибудь подарок: чашку с едой — одну из любимых чашей Асако, которым Танака составил целый реестр, — или иногда цветок. У открытой двери она медлила, снимая свои бледно-голубые сандалии, и скользила потом по циновкам из рисовой соломы, обутая только в снежно-белые таби.
Асако постепенно привыкла к звукам этого дома. Сначала раздавалось хлопанье амадо — деревянных ставень, отодвигание которых означало наступление дня; потом журчание и рычание, сопровождавшие семейные омовения; потом резкий звук мужских голосов и их грубый смех, стук их гета по каменистым дорожкам сада, похожий на медленное падение тяжелых капель дождя на железную крышу, потом легкие удары и шуршание горничных, когда они принимались за ежедневную уборку дома, их звонкий разговор и глупое хихиканье; потом послеполуденная тишина, когда все отсутствуют или спят; и затем возрождение жизни и шум около шести часов, когда снимают галоши перед входной дверью, начинают звенеть чайные чашки, доносится из ванной шум кипящей воды, потрескивание дров, дым горящих поленьев и отдаленный запах кухни.
Снаружи сумрак начинал сгущаться. Большая черная ворона лениво хлопала крыльями на ветке соседней сосны. Ее резкий крик смущал Асако, как угроза. Высоко над головой проносилась стая диких гусей в боевом порядке на пути к материковой Азии. Огоньки начинали блистать между деревьями. Небо малинового цвета за приземистой пагодой составляло фон картины.
Сумерки коротки в Японии. Ночь — бархатно-черная, и лунный свет преображает архитектуру кукольных домиков, наклонные сосны, перистые чащи бамбука и башни пагоды.
Из комнаты внизу доносились звуки «кото» кузины Садако, инструмента вроде цитры, на котором она наигрывала бесконечные меланхолические сонаты из тягучих отдельных нот, похожих на разрозненные печальные мысли на фоне молчания. Не было аккомпанемента к этой музыке и песни, которую бы она сопровождала; потому что, как говорят японцы, аккомпанемент для игры на кото — летняя ночь с ее душным ароматом, а голос, гармонизирующий ее, — шепот ветерка в листьях сосны.
После того как Садако оканчивала свои упражнения, начинали звучать вдали еще более меланхолические высокие ноты флейты одного из студентов. Это было последним человеческим звуком. После этого ночь переходила в распоряжение оркестра насекомых — кузнечиков, сверчков и цикад. Асако скоро научилась различать десять, двенадцать отдельных голосов, все с металлическим оттенком: казалось, кто-то медленно заводил будильники и потом оставлял их звучать. Ночь и дом были полны этими неумолкающими хроматистами. Иногда Асако боялась, что эти маленькие создания проберутся к ней в комнату и запутаются в ее волосах. Тогда она вспомнила, что прозвище ее матери было Сэми и что она получила его потому, что всегда была весела и пела в маленьком домике над рекой.
Это воспоминание однажды оживило в Асако желание посмотреть, насколько продвинулся ее собственный дом. Это желание было первой положительной мыслью, посетившей ее ум после того, как муж расстался с ней, и оно отметило собой новую стадию ее выздоровления.
«Если дом готов, — думала она, — я скоро перееду туда. Фудзинами, конечно, не хотят, чтоб я оставалась здесь вечно».
Это показывает, как еще мало понимала она строй японской семьи, в которой родственники остаются в гостях целые годы, вечно, до конца жизни.