По мнению Е.К. Беспаловой, у Набокова петербургский и крымский мифы как генераторы соответствующих текстов, перевернулись. «Именно крымский миф, а не на оборот… вызвал появление петербургского мифа в дальнейшем творчестве Набокова. В стихах “докрымського” периода (юношеский сборник “Стихи”, 1916), написанных непосредственно в Петербурге и его окрестностях, речь не идет о мифопоэтичном пространстве Северной Пальмиры, поэтическое внимание Набокова занято совсем иными “материями": первой любовью, первыми разлуками. Петербург служит лишь немым свидетелем бурного романа лирического героя, нейтральним фоном, на котором еще ярче виступает образ героини – адресата стихов Набокова ("Столица”, “У дворцов Невы я брожу, не рад…"). Оказавшись в “чужом” пространстве Крыма, Набоков кардинально меняет свой взгляд на “малую родину”. Он погружается в “пушкинские ориенталии”, и, начиная создавать первые слои “крымского макромифа”, оглядываеться назад с тоской об утраченном. Окончательно утратив родину, Набоков начинает уже сознательно выстраивать свой петербургский миф, недаром первые его признаки выявляються лишь в стихах, написанных за границей ("Петербург” – 1921 г., “Петербург” – 1922 г., “Петербург” – 1923 г., “Санкт-Петербург” – 1924 г.)»[47]
. Рожденная в Крыму ностальгия Набокова по России симметрична крымской ностальгии Пушкина – сначала из Новороссии, а потом из России как таковой, с сожалениями насчет «неподготовленности» свого восприятия Крыма наяву.Первая любовь Гумберта Гумберта, а зовут ее – именно «Ли» (Annabel Leigh), что повторится потом в имени Лолиты («Lo-lee-ta»), разворачивается на Ривьере, явном псевдониме Крыма: «Мы валялись все утро в оцепенелом исступлении любовной муки и пользовались благословенным изъяном в ткани времени и пространства, чтобы притронуться друг к дружке» (одним из таких «изъянов» оказалось «нечто вроде пещеры» в «лиловой тени розовых скал»)[48]
. Любопытно вспомнить, что цивилизатор Новороссии герцог Решилье, построивший первый европейский дом на южном берегу Крыма, в котором Пушкину и суждено было прожить «счастливейшие минуты жизни», оценил этот берег «краше французской Ривьеры» [49].Другой, концептуальный с точки зрения формирования колоды воспоминаний на все оставшиеся времена, эпизод: «В темноте, сквозь нежные деревца виднелись арабески освещенных окон виллы – которые теперь, слегка подправленные цветными чернилами чувствительной памяти, я сравнил бы с игральными картами»[50]
. Кадры – карты памяти, и в географическом, и в игровом смысле. Впрочем, И.П. Смирнов видит аналогию интермедиальной поэтики романа с шахматами, или исполнительским искусством: «За счастьем» служит Набокову партитурой (или твердой схемой шахматной партии); цель романа – реализовать предзаданную ему конфигурацию, оставаясь в ее рамках и при этом варьируя ее»[51].Сам рассказ о любви-«предшественнице» оказывается изложением предыстории самого романа, возникшего из кинопретекста, с увековечиванием и его создателя, ставшего чем-то вроде киногения места. Перед расставанием герои были запечатлены на фотографии вместе с неким хромым доктором Купером, возникновение которого И.П. Смирнов связывает с тем обстоятельством, что Бауэр, снимая «За счастьем», сломал в Крыму ногу (и вскоре умер от легочного заболевания, не успев завершить работу над своей следующей лентой «Король Парижа». Позднее Гумберт потерял драгоценную фотографию. Исчезновение реликвии «служит интермедиальным сигналом, намекающим на недоступность для читателей романа его источника, и при том источника именно изобразительного свойства».