Найдя в какой-то букинистической лавке томик «Чернильного сердца», Мортимер в надежде вернуть жену назад начал читать книгу вслух. Однако вместо них из книжки является эгоистичный герой – огнеглотатель по кличке Пыльнорук. Мечтая вернуться назад, он втягивает Мо с дочерью в новый сказочно-приключенческий переплёт. Аналогичные, при всей неожиданности, переплеты и в других (ещё не экранизированных) романах Функе «чернильной трилогии» – «Чернильное заклятие» и «Чернильная смерть».
Построение сверхтекста не напоминает ли чем-то соединение в кадре разных персонажей из подходящих книг с позволением им взаимодействовать? Недавно я с большим удовольствием не то чтобы заглянул – погрузился, нырнул с головой в книгу-«чернильницу» Ольги Богдановой «Петербургский текст (вторая половина XX века)». СПб.: Алетейя, 2023.
Такой перенос возникает при знакомстве с первой же из шести «именных» глав книги, посвященной Петербургу Андрея Битова.
Его персональный Петербургский текст в существенной части своей представляет собой «текст запущенной чернильницы», перелетая из одного произведения в другое, пока в рассказе «Бездельник» не обнаруживается некая «иерархия чернильниц». «Есть чернильница-шеф, вы представляете, даже выражение у шефа на лице такое же! Есть чернильница-зам. Кажется, и нет разницы, тоже роскошная, а все – таки – зам. И так далее, и так далее, ниже и ниже. То есть просто, наверное, промышленности трудно справляться с таким обширным ассортиментом, чтобы каждому чернильницу по чину. Ведь даже промышленность такая есть, вот в чем ужас! Есть и самая ненавистная мне чернильница – руководитель. Ничего нет хуже средних чернильниц! Весь ужас чернильниц-черни и чернильниц – бояр соединился в ней. Да что говорить! Даже в красном уголке есть своя красная чернильница…». Вероятно, из такой «океанической» структуры «чернильницы» и возникла формула «текст как текст», как называется одна из книг «позднего» Битова. Тогда как для раннего «текст есть подтекст», поскольку, как отмечает Ольга Богданова, ранний герой Битова не равен самому себе, жизнь его «краденая», «вариации на тему», идеал его подвижен и неустойчив, его внешность аморфна и текуча. Отмечается, что шекспировская («английская») формула «жизнь – театр» превращается в «русскую версию» «жизнь – литература», представляя собой эмпирическую (битовскую) реализацию формулы Ж. Дерриды «мир как текст». Наиболее масштабно действие такого принципа демонстрируется, конечно, посредством паратекстуального характера построения романа «Пушкинский дом» (через посредство связи текста с заглавием, эпиграфом, комментарием и др.) и, в частности, через осмысление связи текста с «формой» и «содержанием» оглавления. Т. е. в чернильных зеркалахВторая глава посвящена «бытовому артистизму Сергея Довлатова»,
с каковым этот писатель приобщился к такой ментальной сущности, как Петербургский текст. Писатель создает в этом тексте «театр одного рассказчика» с равноправными ролями рассказчика и героя, традиционная петербургская «малость» которого заключается «не в его социальном положении (дворник или ассенизатор), не в «низости» его происхождения (что нередко как раз наоборот в жизни такого типа персонажей), а в убогости его сегодняшнего положения, в сознательном ограничении своей гражданской активности». Стилевой изыск и артистизм, ироничность и легкость повествования с конфликтом между тем, «что» изображается, и тем, «как» это делается, с одной стороны и противостоящие всему этому абсурду бытия выверенность слова, гармония фразы, ясность и простота выражения, продуваемы устойчивым сквозняком Петербургского текста. Довлатовская интертекстема «пушкинский заповедник», изначально программирует экспликацию от литературных связей и параллелей, затекстовых аллюзий и реминисценций, внутритекстовых отсылок и цитаций, a priori настраивая на множественность литературных перекличек, должных возникнуть в тексте Довлатова и ориентированных (в первую очередь) на творчество «нашего все» Пушкина и делает это не менее последовательно, как битовская итертекстема «Пушкинский дом».