Однако и новая утопическая жизнь Мавзолея – все же не предмет нашего сна. Начинается представление самих утопий! Ясно, что открывать его должны именно древние греки. Как можно парадно продемонстрировать утопию Платона? В нашем случае, незримое присутствие постановочной руки Эйзенштейна, по площади идут – диалоги! В «Ионе» поэт представлен философом как божественное крылатое существо, а в «Государстве» он превращается в жалкого копииста, производящего призраки призраков, тени теней, на третьем месте мосле мастера-плотника, в чем проявилось желание Платона отделить себя, философа-социолога от художника. Идет Критий по Красной площади и объясняет, что Тимею, только что закончившему рассказ о происхождении космоса, богов и людей, «было проще»: «тому, кто говорит с людьми о богах, легче внушить к своим речам доверие, нежели тому, кто толкует с нами о смертных, ибо, когда слушатели лишены в чем-то опыта и знаний, это дает тому, кто вздумает говорить перед нами, великую свободу действий».
«Великая свобода» фантазии повествователя, допущенная в «Тимее», должна быть ограничена в «Критии» опытом и знанием. Три потопа, землетрясение и война с атлантами, обеспечившие «чистую доску» афинским строителям идеального государства, все это находит пластическое выражение (станцевать диалоги Платона мечтал когда-то Ницше).
После Платона – время Аристофана. Теперь вместе с Аристофаном мы карабкаемся по Облакам, вползаем на поднебесный город Птиц, – чем это не утопический «град», – наслаждаемся счастьем Мира у Ахарнян. Замечаем и утопическое государство освобожденных женщин, Лизистраты и ее подруг Экклезиасус. И воцаряющийся Плутос, отнюдь не «плутократ», разве не воспроизводит идеального порядка вещей, он, Богатство, вытесняющий Пению, бедность? А Всадники? Разве не идет там борьба двух антагонистов-правителей, и разве новый победитель, являющийся городу, как являются боги-спасители, не кончает тем, что становится справедливым правителем, с положительной программой действий?
Другая парадная дихотомия – первый социальный утопист Платон вместе с первым эстетическим утопистом Ямбулом. Они и держат в руках транспарант «Утописты всех стран, соединяйтесь!». Космогонические и эсхатологические пассажи жанрово слиты с политиями и утопической теорией законов, имевших значение неба, звезд, моря и суши.
Колонну русских народных утопий открывает В.П. Шестаков в акваланге, в котором он отпускался на дно озера Светлояр, в то время как соавтор его первой книги «Категории античной культуры» А.Ф. Лосев созерцал его воды, переосмысливая изложенные гораздо ранее принципы своей, по определению С.Н. Земляного, клерикально-консервативной мифологической дистопии: «Аристократ ничем другим не занимается, кроме созерцания идей. Все классы должны быть так устроены, чтобы была безусловно обеспечена возможность этим аристократам-философам углубляться в идеальный мир» («Очерков античного символизма и мифологии»). В целиком не опубликованных «Дополнениях к диалектике мифа» Лосев выражался более образно и развернуто: «Советская власть держится благодаря платоническим воззрениям русского народа (если только у этого многомиллионного стада баранов есть какое-нибудь мировоззрение), и за объяснениями русской революции нужно идти не к “Капиталу” Маркса и не к речам Ленина, но к “Государству” Платона и к “Политике” Аристотеля»[198]
.Русская литература переходного периода не создала и не усвоила утопий ренессансного или барочного типа, хотя их отзвуки в публицистике Ивана Пересветова и Федора Карпова. Отзвуки эти внедряются в России и русской церкви вместе с «линейным времем» в середине XVII в. вместе с «никоновой справой» и никоновской утопической идеей иерократии. Утопия подминает под себя живую жизнь, опять-таки вводя Россию и русский народ в «глобальный контекст», в мессианские ожидания, в жертву которым приносятся уже мученики соловецкие и вообще страдальцы за древнее благочестие, в том числе и протопоп Аввакум[199]
.