Её лето — это сладкие слёзы. Те, что просятся сами собой из-за какой-нибудь глупости, право глупости, но в тоже время такой трогательной глупости, что невозможно иначе. Сторонний наблюдатель сочёл бы её за плаксу и слишком впечатлительную натуру. И, возможно, оказался бы прав. Она и не может жить по другому, не иначе, чем впитывая в себя всю красоту этого, таки прекрасного мира. Она не хочет видеть его другим. Имеет право.
Её лето — это звёзды. Она любит смотреть на них перед сном. От этого у неё невольно начинает кружиться голова. Как, в сущности, далеко они, эти светлячки, и в тоже время так близко! Вон зажглась ещё одна звёздочка, робкая, несмелая, в чём-то так похожая на неё саму. Может и она однажды обернётся звездой, и точно также будет освещать кому-то его жизненный путь. Ей бы очень этого хотелось.
Её лето — это свидания. Сколько раз она в голове рисовала идеальное проведённое свидание! Вот они идут вместе под руку, вот болтают о всякой чепухе, но такой важной чепухе в эти моменты, вот прощаются, долго, даже слишком долго, не желая ни на минуту отпускать друг друга, потому что сразу же начнут скучать, писать, звонить, уже не представляя свою жизнь без друг друга. Как же ей остро не хватает романтики, которую не в силах дать ни замечательная летняя погода за окном, ни тёплый, ласковый ветерок, играющий с её локонами, ни звёзды, которые будто бы смеются над ней в эти минуты! О какой романтике может вообще идти речь, если нет рядом того, с кем можно поделиться самым заветным и дорогим — душевной теплотой.
Глава 4
Кофейно-карамельный снег в бликах спящих фонарей, гудящих, подобно сытым пчёлам в летний зной, окаймлённый бурой грязью неловко, неумело подведённых глаз бойкой красавицы. Справа и слева — ватная тишина. Под ногами — хруст сахарного печенья, заботливо подаваемый матерью с молоком по утрам, где-то на уровне детских восприятий. Лица, много лиц, фигур, очертаний людей. Из них, как будто на выбор сделанный могучей рукой судьбы, на самый край отсвета падает знакомая тень. Она спешит, кусает малиновые губы, не знает куда деть руки, заламывает их, пытается даже избавиться от них, спрятать, укрыть в сарафановой тьме, потому как отсвет уже позади, будто это элемент дешёвого декора, а не часть её самой. Она не хочет сейчас быть заложницей своего тела, этой тюрьмы, изображённой мазками сусального золота, умелого, но отчего-то спешащего уличного художника, не оставившего ничего, кроме инициалов, да и то стёртых под воздействием времени. Её душит мороз, так некстати врывающийся незваным гостем в её лёгкие. Она молит сейчас только об одном — не расплакаться.
Он несомненно узнаёт её, даже останавливается, поводя плечами, отгоняя сомнения и прошлые обиды; зовёт её по имени, тихо, но с каждым разом громче и громче, настолько громко, что его голос прорезается сквозь ватную тишину, одеялом укутавшую грязный городок, она наконец замирает и останавливается, но поворачиваться к нему боится, видна лёгкая дрожь, будто колышется деревце на ветру. Он приветствует её, но она ничего ему не отвечает, продолжая оставаться в нелепом положении. Теперь к боли примешивается липкий страх. Она не может сдвинуться с места, раскрыть рта, распахнуть взгляда — сделать что-нибудь, чтобы дать ему понять, что она рада слышать его голос, признаться в этом себе (наконец-то признаться!) поприветствовать его улыбкой. Но у неё ничего не выходит. Она будто дрожит от холода, оставаясь мыслями вместе с ним и одновременно очень далеко, где-то в будущей жизни, придуманной и так умело нарисованной, по-Набоковски, её воображением. Он же принимает это довлеющее молчание за презрение, сбивчиво извиняется, пробует даже отшутиться, но это выходит настолько карикатурно, что он тут же замолкает и спешит скорее убраться. С чего он вообще взял, что имеет какое-то бы ни было право обращаться к ней, как к доброму другу, после всего того, что когда-то было? Дурак, дурак, дурак. Вся дорога домой была выстлана этим зацикленным и нелепым дурак. Скорее забыть, вычеркнуть, отодвинуть, выбросить из памяти. Напрасная, напрасная работа, дурак!
Она смотрит на его спешно удаляющуюся фигуру дикими от ужаса глазами. Вот теперь точно предел. Если не зарыдать в голос, то можно сойти с ума. Но она сдерживается, прикусывая что есть силы розовый шарф, оставляя на нём отпечатки своих зубов, как бы в подтверждении всего, что только что произошло, что это не выдумано, что это есть реальность. Впереди одна неопределённость. А что, если это был не он? Может же быть такое? Ну да, не он. Ей показалось. Это успокаивает. А всё, что ей сейчас нужно, так это просто успокоиться. Но едва подумав об этом, она вновь срывается на вой. На таком любимом ею шарфе появляются новые отметины. Глаза заволакивает привычная пелена слёз, сквозь которую акварелью смеются звёзды. И просьба, как горячечная молитва, поскорее забыть всё это.
И бегут люди от счастья, подобно тому, как бегут от шальной пули — не оглядываясь.
***