Губошлеп вынул платочек и, хоть запоздало, но важно, как Пугачев, махнул им. Две гитары дернули «барыню».
Пошла Люсьен... Ах, как она плясала! Она умела. Не размашисто, нет, а четко, легко, с большим тактом. Вроде вколачивала каблучками в гроб свою калеку-жизнь, а сама, как птица, била крыльями — чтоб отлететь. Много она вкладывала в пляску. Она даже опрятной вдруг сделалась, сделалась родной и умной...
Егор, когда Люсьен подступала к нему, начинал тоже и работал только ногами. Руки заложены за спину, ничего, вроде особенного, не прыгал козлом — а больно тоже и хорошо. Хорошо у них выходило. Таилось что-то за этой пляской — неизжитое, незабытое.
— Вот какой минуты ждала моя многострадальная душа!— сказал Егор вполне серьезно. Вот, видно, тот выход, какой хотел. Такой ждалась и понималась желанная воля.
— Подожди, Егорушка, я не так успокою твою душу,— откликнулась Люсьен.— Ах, как я ее успокою! И сама успокоюсь.
— Успокой, Люсьен. А то она плачет.
— Успокою. Я прижму ее к сердцу, голубку, скажу ей: «Устала? Милая, милая... добрая... Устала».
— Смотри, не клюнула бы эта голубка,— встрял в этот деланный разговор Губошлеп.— А то клюнет.
— Нет, она не злая!— строго сказал Егор, не глядя на Губошлепа. И жесткость легла тенью на его доброе лицо. Но плясать они не перестали, они плясали. На них хотелось без конца смотреть, и молодые люди смотрели, с какой-то тревогой смотрели, жадно, как будто тут заколачивалась некая отвратительная часть и их жизни тоже — можно потом выйти на белый свет, а там — весна.
— Она устала в клетке,— сказала Люсьен нежно.
— Она плачет,— сказал Егор.— Нужен праздник.
— По темечку ее... Прутиком,— сказал Губошлеп.— Она успокоится.
— Какие люди, Егорушка! А?— воскликнула Люсьен.— Какие злые!
— Ну, на злых, Люсьен, мы сами — волки. Но душа-то, душа-то... Плачет.
— Успокоим, Егорушка, успокоим. Я же волшебница, я все чары свои пущу в ход...
— Из голубей похлебка хорошая,— сказал ехидный Губошлеп. Весь он, худой, как нож, собранный, страшный своей молодой ненужностью, весь ушел в свои глаза. Глаза горели злобой!
— Нет, она плачет!— остервенело сказал Егор.— Плачет! Тесно ей там — плачет!— Он рванул рубаху... И стал против Губошлепа. Гитары смолкли. И смолк перепляс волшебницы Люсьен.
Губошлеп держал уже руку в кармане.
— Опять ты за старое, Горе?— спросил он, удовлетворенный.
— Я тебе, наверно, последний раз говорю,— спокойно тоже и устало сказал Егор, застегивая рубаху.— Не тронь меня за болячку... Когда-нибудь ты не успеешь сунуть руку в карман. Я тебе сказал.
— Я слышал.
— Эхх!..— огорчилась Люсьен.— Проза... Опять покойники, кровь... Брр... Налей-ка мне шампанского, дружок.
Зазвонил телефон. Про него как-то забыли все.
Бульдог кинулся к аппарату, схватил трубку... Поднес к Уху, и она обожгла его. Он бросил ее на рычажки.
Первым вскочил с места Губошлеп. Он был стремительный человек, но все же он был спокоен.
— Сгорели,— коротко и ужасно сказал Бульдог.
— По одному — кто куда,— скомандовал Губошлеп.— Веером. На две недели все умерли! Время!
Стали исчезать по одному. Исчезать они, как видно, умели. Никто ничего не спрашивал.
— Ни одной пары!— еще сказал Губошлеп.— Сбор у Ивана. Не раньше десяти дней.
Егор сел к столу, налил фужер шампанского, выпил.
— Ты что, Горе?— спросил Губошлеп.
— Я?..— Егор помедлил в задумчивости.— Я, кажется, действительно займусь сельским хозяйством.
Люсьен и Губошлеп остановились над ним в недоумении.
— Каким «сельским хозяйством»?
— Уходить надо, чего ты сел?!— встряхнула его Люсьен.
Егор очнулся. Встал.
— Уходить? Опять уходить... Когда же я буду приходить, граждане? А где мой славный ящичек?.. А, вот он. Обязательно надо уходить? Может...
— Что ты! Через десять минут здесь будут. Наверно, выследили.
Люсьен пошла к выходу.
Егор двинулся было за ней, но Губошлеп мягко остановил его за плечо. И мягко сказал:
— Не надо. Поговорим. Мы скоро все увидимся...
— А ты с ней пойдешь?— прямо спросил Егор.
— Нет,— твердо и, похоже, честно сказал Губошлеп.— Иди!— резко крикнул он на Люсьен, которая задержалась в дверях.
Люсьен недобро глянула на Губошлепа и вышла.
— Отдохни где-нибудь,— сказал Губошлеп, наливая в два фужера.— Отдохни, дружок,— хоть к Кольке Королю, хоть к Ваньке Самыкину, у него уголок хороший. А меня прости за... сегодняшнее. Но... Горе ты мое, Горе, ты же мне тоже на болячку жмешь, только не замечаешь. Давай. Со встречей. И до свиданья пока. Не горюй. Гроши есть?
— Есть. Мне там собрали...
— А то могу подкинуть.
— Давай,— передумал Егор.
Губошлеп вытащил из кармана и дал сколько-то Егору. Пачку.
— Где будешь?
— Не знаю. Найду кого-нибудь. Как же вы так — завалились-то?..
В это время в комнату вскользнул один из молодых. Белый от испуга.
— Квартал окружили,— сказал он.
— А ты что?
— Я не знаю куда... Я вам сказать.
— Сам прет на рога Толстому,— засмеялся Губошлеп.— Чего ж ты опять сюда-то? Ах, милый ты мой, теленочек мой... За мной, братики!