Босков с трудом поднялся со своего кресла, дыхание у него перехватило, да и не может человек остаться равнодушным в такой момент. Он очень бережно, обеими руками сжал протянутую ему Шарлоттой на прощание руку и не выпускал ее до тех пор, пока эта женщина, жена Киппенберга, снова не опустилась в кресло. Извинений ее он не принимает, с каких это пор дети отвечают за родителей? Ну, а что касается Киппенберга, то ведь с людьми порой бывает дьявольски трудно. Шарлотта ничего не отвечала. Она была для Боскова, по сути, чужой. Он всегда считал, что она слишком замкнута в себе, но, может, он просто никогда не пытался к ней приблизиться, не дал себе труда подумать, что она за человек, для него Шарлотта всегда оставалась тенью шефа, его галльским войском, послушным орудием в руках Ланквица, когда тому нужно было как-то повлиять на Киппенберга. Теперь Босков впервые внимательно вгляделся в эту женщину: оказывается, он совершенно не понимал ее — тяжело было признаваться в этом! Она, наверное, одинока, но отнюдь не замкнута и не равнодушна, а ее спокойствие и уравновешенность — это всего лишь маска.
Босков видел: сейчас она совершенно растерянна, он подсел к ней, попытался несколькими осторожными фразами как-то ее успокоить, а Шарлотте, наверное, сейчас нужен был именно такой человек, как Босков, потому что она впервые в жизни вступила в конфликт со своим отцом. Теперь ей необходимо было выговориться, и неизвестно, к кому она сейчас обращалась: к Боскову или к самой себе. Она перестала понимать своего мужа, этот мир и даже себя. Вернувшись из Москвы, она нашла Киппенберга совсем иным, не таким, как прежде, в нем угадывалась какая-то сумятица чувств и вместе с тем явно зрела решимость, с ней он сделался как-то по-новому откровенен, в словах его сквозило обещание чего-то, что-то невысказанное, о чем Шарлотта только догадывалась — ведь женщины очень чутки к подобным вещам. И вдруг — пощечина, и не только Боскову, но и ей тоже. Да, долгий это был разговор. Потому что доверие, которое Босков внушал окружающим, было настолько велико, что каждый в конце концов всегда открывал ему свою душу.
Если, конечно, сознательно не таился, из расчета ли, из тактических ли соображений, чтобы замалчивать что-то, как действовал, например, я, вернее, тот человек, каким я был до сих пор. И то, что с тем, прежним Киппенбергом, было навсегда покончено, я понял особенно отчетливо, когда выходил из лаборатории шефа. Как раз в этот момент фрейлейн Зелигер сунула мне телефонную трубку.
Мы обменялись всего несколькими фразами.
— Я здесь последний вечер, — сказала Ева и, так как я молчал, прибавила, — это к сведению доктора Киппенберга.
— От него больше ничего не осталось, — ответил я, и мой собственный голос показался мне чужим.
По-видимому, он на самом деле звучал непривычно и странно, потому что несколько секунд в трубке было молчание. Наконец Ева сказала:
— Приезжай. Чем меньше в тебе осталось от самого себя, тем больше я тебе буду нужна.
— Не знаю, может быть, ты и права, — произнес я. — Я приеду.
Нигде не задерживаясь, я пошел на стоянку, сел в машину и выехал. Совершенно непроизвольно и неудержимо работала голова, так и сяк ворочая слова
Приехав на Шёнзее, я увидел Еву в окне нашей дачи; войдя, запер за собой дверь. Я приехал потому, что не мог иначе, вопреки разуму, без малейших претензий на роль победителя.
— Краска облезла, — сказал я, — позолота потускнела, от прежнего авторитета и прочего ничего не осталось.
— Да ведь и мне тоже уже не пятнадцать, — сказала она.
В эти дни она без колебаний преодолела разделявшую нас дистанцию. Теперь дело было за мной, нужно было пройти оставшийся отрезок, сделать последний шаг. Я чувствовал: Ева готова удовлетвориться одним мгновением, не ставя себе никаких целей, не думая о смысле. Она видела, что я больше от нее не отгораживаюсь, и поняла, как много она теперь для меня значит. Все это очень напоминало тот вечер в прошлый понедельник на стоянке.
Но с тех пор многое изменилось. Рядом с Евой я осознал, до какой степени все в моей жизни перепуталось, И теперь ни ей, ни мне больше уже не казалось, что мы бесчувственны и холодны. Перед нами не стоял вопрос, существуют ли еще в этом мире большие чувства, мы не говорили об этом, но каждый был уверен, что они существуют.
— Ты не такой, каким был несколько дней назад, — заметила Ева.
— А может, я тоже хочу хоть раз в жизни целиком отдаться чувству, — ответил я.
— Это что-то новенькое, — улыбнулась она. — Ведь именно чувства ты всегда подавлял в себе.