Кругом кипят страсти, войны потрясают землю, подымаются вожди, рождаются гении, создаются гигантские предприятия, тысячи железных громад бороздят бурные воды, другие тысячи ищут новых земель, новых пространств для грабежа, для наживы; наука посылает туда своих солдат и мучеников, – а он, этот старец-народ, лежит в своей неясной грезе, и в объятиях гигантского желтого дракона спит фантазия-красавица, посланная земле святым и чистым небом, чтобы люди на ней не замечали ее грязи, ужаса, своей страшной действительности, позора в прошлом, страдания в настоящем и могилы в будущем… Спит народ-философ… Да полно, спит ли!
Маленькая кумирня…
Перед нею несколько деревьев. Они плохо принимаются на этой неблагодарной почве северной Маньчжурии. Четверо ворот. На воротах неизбежные каменные собаки оскаливают громадные пасти, а большие круглые глаза точно хотят выскочить им навстречу. Во всю стену громадный, хорошо сохранившийся дракон извивается упругими кольцами и растопыривает грозные лапы.
Ворота отворены, но позади двор изнутри загородила еще стенка и тоже с драконом. Китайцы строятся так, чтобы живой дракон никак не мог попасть к ним. Влетит в ворота и ударится о стену…
Эта кумирня хранит трогательные воспоминания. Ее ламы подобрали русских раненых, сами перенесли их сюда и тщательно ухаживали за ними. Двое умерло – их могила в углу. Один выжил и теперь мне рассказал эту трогательную быль.
– Мать так не может заботиться! Умирать буду – не забыть мне этих монахов. Выходили, лошадь дали, чтобы я к своим мог добраться. Тихие люди, Бога знают и любят Его… По заповедям живут. Я в их кумирне как-то молюсь, а потом и спрашиваю, не обидно ли им, потому что я чужой веры. Ну, они мне на это: веры разные, а Господин неба один. Все равно что языки – одно и то же они называют разно, каждый по-своему, а роза все-таки остается розой.
После этого рассказа громадный дракон и адские собаки показались мне вовсе не такими страшными. И внутренней стеной огородившись от чудовища, монахи не загородили сердца от людской беды и чужого горя.
Налево стреляют. Изредка доносятся глухие удары орудий. Ухо притупилось. В ущельях теперь умирают и убивают.
Ахнет вдали орудие, и опять молчание. В золотистом свете тонет даль. Вокруг пустыня, охваченная лиловыми островерхими горами. В ущелье чудится что-то живое. Угадывается движение. Там, в тишине зловещей, тяжелой, нет-нет да и заговорят ружейные дула. Вспыхнет, разгорится перестрелка, и опять все точно притаится…
Дорога вьется по этому ущелью… Тут философ-китаец поставил камень с надписью: «Смертный, подумай о последнем часе!»
Напоминание как раз вовремя и к месту.
Тень стоит в ущелье, точно ее бросили сюда чьи-то громадные черные крылья. Вверху выросла удивительно красивая кумирня, и старый-старый бонза со своей высоты спокойно смотрит на нас, идущих куда-то, неведомо зачем, – когда он понимает только одну неизбежную смерть. Солнце и его, и его кумирню ярко освещает на высоте.
К старику подошел другой. Они долго глядят нам вслед и покачивают головами: на свете много неба, земли, воды, воздуха. Цветы маньчжурской весны благоуханны, пористые розовые ветви тамарисков приветливо колышутся навстречу. Дали тонут в ярком блеске, нивы зеленеют густо и привольно. А человек среди всей этой прелести ничего лучшего не нашел, как посылать в другого такого же «железную смерть», бить его остриями пики, холодною сталью шашек, сабель… Точно ему кажется страшно долгою отсрочка, данная неизбежною смертью.
Я оглядываюсь на стариков-бонз, уж заворачивая в новое колено синего ущелья. Они все так же покачивают головами, а на узорчатых причудливых кровлях кумирни все ярче и ярче играют огни опускающегося солнца…
– Это ихние монахи будут? – спрашивает меня солдат.
– Да.
– Так что очень хороший народ.
– А ты их знаешь?
– В прошлую китайскую войну подобрали меня раненого. Дай им Бог здоровья. По-своему пользовали. На рану жеваную траву клали, так что совсем не жгло. И пить давали тоже травку. Кормили рисом с курами. А как я выздоровел, вывели меня на дорогу к нашим и старый из них дал мне записку и к генералу проводил.
– Что же было в записке-то?
– Так что потом мой офицер нам рассказал. По-ихнему написано было: «человек человеку брат».
– Что же, генерал благодарил ихнего монаха?
– Пятьдесят рублей, сказывали, давал ему, только монах из гордости не взял.
Я вспомнил изречение на одной фанзе в маленькой китайской деревне: «Сокровищ целого мира мало, чтобы вознаградить за одно истинно доброе дело».
– Так что чаем его поил генерал и долго с ним разговаривал… Я его потом провожал, старика, чтобы кто из наших не обидел. Тоже есть разные, и не со зла, а так, по глупости…
Л. Толстой