Когда враги запираются, их надо выводить на чистую воду. Но в том-то и состояла загвоздка: что делать, если они во всем признаются? Сперва старик, а теперь – Ганс. «Лучше бы уж врали, как мы…» – поймав себя на этой крамольной мысли, он поднял сухие глаза.
Над Петербургом, колыбелью трех революций, склонялось низкое небо без единого признака звезд: слепая мать, которую обманули, подкинули чужого ребенка. В то время как родной прозябает на сибирском холоде по другую сторону Хребта. «А ты говоришь, звездное», – силой
И услышал Любин голос: «Ты решил его обмануть?» – «Кого? Старика?» – «Ганса». Он хотел поправить, сказать, ты ошибаешься, его зовут Иоганн.
Но голос исчез.
Осталось только пустое небо. Зеркало, завешенное черным платком.
Уже не колыбель, где тлеет будущая жизнь, а смертное пепелище, на котором он стоял и думал: ей, любимой сестре, хотя и рожденной от отца-предателя, давно пора понять. Бывают времена, когда складки черной ткани, наброшенной оккупантами на огромную часть некогда бескрайней державы (отчего-то подумалось: от Кёнигсберга до Владивостока) глушат нравственные законы. Чтобы это осознать, достаточно прислушаться к своему сердцу, ожесточенному исторической несправедливостью.
Он прислушался, но ничего не услышал. Там, внутри, зияла пустота.
Больше не обращая внимания на бесполезное небо, он ускорил шаги.
В прихожей осторожно снял куртку, надеясь незаметно проскользнуть в комнату, но – только ее и ждали! – явилась здешняя сестра.
– Шляешься. А я… Спина прям отваливатся. Зато всего взяла, – она подталкивала его в спину. – На антресоль закинуть надо. Ральку-то не сдвинешь. Лежит приклеимшись. Как жрать, так он первый. А как таскать… – завела свою всегдашнюю канитель.
В кухне – одна на другой – стояли две картонные коробки.
– Я, эта, лестницу пока… Он взялся за коробку.
– Ого! Кирпичи, что ли?
– Сам ты кирпич. Макарон взяла, консервов, вермишели…
– Столько-то зачем?
– А вдруг блокада? Хыть на первое время… – она распялила лестницу, заляпанную белой краской. – Всё истоптали, – ткнула пальцем в пол. – Ходют и ходют. Туда сюда, туда сюда. Утром помою. Сил уж никаких.
– Закончили, наконец? – он покачал лестницу, проверяя на прочность: не хватало только сверзиться.
– Да хрен их разберет. Вроде, грят, всё. Можа, завтра придут проверят, – она пожала плечами: – Чо там проверять?
Затолкав на антресоли обе коробки, он глянул вниз. Цепочки белых следов начинались от входной двери. Стоя на верхней перекладине, он ясно различал отпечатки каблуков. Одни пошире, другие поуже. Те, что поуже, свернули к стариковской двери…
Выполнив поставленную перед ним задачу, он разделся быстро, по-солдатски, и наконец лег. После трудного дня хотелось все обдумать, разложить по полочкам. Даже, может быть, свериться с карточками.
Однако поздняя прогулка сделала свое дело. Стоило коснуться подушки, и сон, быстрый как смерть, набросил ему на голову глухой черный платок.
Седьмая
Его разбудил крик. Он нисколько не удивился: так оно и должно быть. По логике сна. Во сне ему явился всадник в сверкающих ратных доспехах. В правой руке он держал обоюдоострый меч с двумя глубокими выемками. Голову рыцаря защищал шлем в форме куриной головы. Из забрала-клюва изливался свет, такой яркий, что ему казалось, сейчас ослепнет. Он ухватился за стремя, лишь бы сослепу не упасть.
Ответил как положено.
– Я помню. – В надежде не только услышать, но и увидеть родное лицо шефа, поднял глаза.
Свет немного ослаб, но не настолько, чтобы смотреть без опаски.
– Сражаться значит вызывать на дуэль? – тут он заметил: рыцарь-то без перчатки. Поводья держит голая рука.
Он хотел сказать, я готов. Но Геннадий Лукич крикнул страшным голосом и поскакал прочь, нахлестывая вороного коня…
На самом деле кричала женщина, заходясь на высоких нотах, падая вниз и захлебываясь, будто глотала глубокую густую воду, и снова взмывала к зияющим вершинам, откуда крик, замерев на излете, срывался в безобразный визг.