«Люба?.. Мама? – он открыл глаза. На соседней кровати сидел Ральф, тряс лохматой со сна головой. Все вернулось, встало на свои места. – Я – здесь, в Петербурге…» – окончательно пришел в себя, точно вынырнул по другую сторону реальности.
Теперь из прихожей слышался тихий плач, словно перебитый голос здешней сестры полз по дну пропасти, в которую канул. Доползя наконец до двери, как раненый до родного порога, последним усилием воли ввалился в комнату, замирая на бездыханной ноте:
– Фа… фа… фа… – она силилась выговорить.
– Ты чо? – хриплый голос Ральфа прервал потуги.
– Фа-тер… Там…
Пока Ральф обеими руками тер пустые со сна глаза, он – словно в пролом разверзшейся стены – увидел дырку в носке, не достающем до пола, и синий язык, который стариковская смерть вывалила на галстук-удавку…
Половинки стены сомкнулись, как полотна разведенного моста.
Не попав в бесполезные тапочки, он уже шагал босиком.
Огляделся с порога, ища глазами
Беглый осмотр места происшествия и положения трупа вызвал обоснованные сомнения.
Стараясь не отвлекаться на жалкие причитания: «…Да чо ж это, оссподи, вчера ить, вчера, картошечки, сам попросил, картошечки, грит, жареной, а я ить, сука такая, оссподи твоя воля, завтра, грю, там же эти, на кухне-то, к плите не подступиться, а он, сердешный, на своем стоит, хочу, грит… А эти, то одно то другое, от, думаю, истинно твари желтые, заманали, то воды им дай, то чо…» – он осматривал серое лицо: впалые щеки, обросшие седоватой суточной щетиной, рот слегка приоткрыт…
– Гляди, гляди, сыночка, дедушка-то. Прям как живой, глазыньками на нас смотрит, ах ти оссподи…
Левое веко сомкнуто, из-под правого, словно покойный кому-то подмигивает, посверкивал будто живой и любопытствующий взгляд.
– А утром-то, дай, думаю, зайду, поздоровкаюсь, спрошу, можа, чо надо, а потом, сука такая, в прихожей, думаю, сперва вымыть, эти-то аспиды наследили, не вымою – по комнатам разнесем, черным-то ехало-болело, за них все сделают, а мне? Самой корячиться… Да чо ж ты глядишь, мой родненький, или сказать чево хочешь? Доченьке своей, сиротинушке… Ах ти оссподи! – она всплеснула руками: – Поняла я тебя, поняла. Подвязать, ротик тебе подвязать…
Пропустив мимо ушей несущественное, он сосредоточился на белых следах. «Рабочие. Или она? Утром, когда вошла…» – гадал, пытаясь высмотреть отпечатки каблуков.
– И не сумлевайся, все для тебе сделаю, и подвяжу и обмою, неужто в чужие руки отдам, не, чужим не доверюсь, будешь у меня как куколка… Подушечка смялась, дай-ка поправлю…
Он отступил в сторону: хочет – ну пусть.
– Жрать-то буем или как? Даже обернулся, не узнав голоса. Будто сама себя перещелкнула на другой сериал, в котором никто не умер, самое обыкновенное утро.
– Завтракать, грю, а? Или полицайку сперва? Понаедут. Одно, другое, и не пожрешь спокойно.
Ралька почесал в затылке и скрылся. На письменном столе лежал раскрытый блокнот, рядом – карандаш.
– Я тут, с ним… побуду.
– Дык посиди. И ему повеселее лежать, всё не один, – сестра покивала и, взявшись за щеку, – зуб что ли у нее разболелся? – ушла.
Ему казалось, старик смотрит, следит нехорошим взглядом. Стараясь действовать осмотрительно, он сел в продавленное кресло. Вытянул шею и скосил глаза.
Теперь стало понятно: верхний листок вырван, но, за исключением некоторых букв, остальное более или менее отпечаталось.
Старик лежал молча, прикусив свой поганый язык. Буквы выступили снова, точно их смазали химпроявителем. Но слабым. Поэтому проявилось не всё.
«Ишь, каяться надумал…» Он подтащил кресло вплотную к письменному столу.
Предатели пишут химическими карандашами. Если карандаш химический, на древесине остаются разводы.
Разводы, кажется, были. Но едва заметные. Словно старик, каясь перед советскими компетентными органами, не слюнявил карандаш, а лизал самый кончик грифеля сухим от страха языком.
«Ну, и как мне это проверить? Лизнуть и выплюнуть?..» – но брезговал после старика, будто карандаши предателей напитаны еще не известным науке ядом. И тут сообразил.
Стараясь двигаться бесшумно, слава богу, в кабинете пол не меняли, подкрался к лежащему навзничь телу. Нижняя челюсть отпала. Радуясь тому, что сестра не успела подвязать, он заглянул в приоткрытый рот: темная щель, впавшая, однако слишком узкая, чтобы удостовериться окончательно.
Старик смотрел на него одним глазом.