— Вы насчет хлеба и воды? Давайте-ка поедим, кстати.
— Это лишнее.
— Лишнего, к сожалению, ничего нет. Даже выпить нечего.
Федор повел головой:
— Я не пью, я лечился.
— И выздоровели?
— Да, я не пью.
— Ну, тогда чай. Дрянной, правда.
— Если плохой заварить покрепче, можно пить.
— Хорошо. Есть яйца, картошка в мундирах, но вчерашняя.
— Нет, спасибо.
— Баночка шпротов есть.
— Я вижу, вам хочется меня накормить. Я это понимаю. Я как снег на голову и плету непонятное, вам хочется чем-то отвлекать себя, так вам легче. Хорошо. Откройте шпроты. Я раньше любил макать хлеб в масло. Больше мне ничего не нужно. Еда притупляет мысль, вы замечали? Пойдемте на кухню, если вам так удобнее.
На кухне он замолчал на время, сидел, ссутулившись, на табурете и ел хлеб небольшими кусочками, опуская его в масло, налитое из открытой банки в блюдце.
— Спасибо за пиршество. Но я о другом хотел просить. Моя жена умерла. Или вы ничего не знаете?
— Я слышал про автокатастрофу. Это давно случилось?
— Она прожила десять лет. Но рассказывать подробно трудно и бесполезно. Простое труднодоступно. Даже гению. «Какое жалкое коварство полуживого забавлять, ему подушки поправлять, печально подносить лекарства, вздыхать и думать про себя, когда же черт возьмет тебя». Слышали, конечно, тысячу раз и пропускали мимо ушей. Я тоже. Раньше. А теперь каждое слово осмыслил. Гений-то писал понаслышке. Разве бывают полуживые? Бывают или живые, или неживые. Даже я еще живой. Видите, мне нравится хлеб с оливковым маслом, хотя могу и обойтись. А беспомощный жив вдвойне, потому что страдает больше… Да разве несчастного человека забавляют? Нет, не то совсем. И подушками не обойдешься. Ну, тут благополучным представляется судно, ночной горшок… Хотя судно — чепуха. К этому как раз привыкнуть можно. А знаете, к чему нельзя привыкнуть? Вот когда она на тебя смотрит и не судно просит и не лекарство, а просит, да еще не осмеливаясь высказать эту мольбу, потому что это не та просьба, когда червонец одолжить до получки требуется, тут другое совсем. Молит посидеть рядом, хотя и не надеется, что ты сядешь и посидишь просто так, без прямой какой-то надобности, просто посидишь… И вот это труднее всего. Потому что лекарство дать — это действие, сумма движений, напряжений, а сидеть — состояние. И вот тут-то гений и взял реванш за пошлость. Тут он в точку, потому что сидеть и не думать, когда же черт возьмет тебя, невозможно. Вот это вы понимаете?
Саша подумал.
— Я не имею права, наверно…
— Спасибо. Я тоже. Я злоупотребляю…
— Нет.
— Нет? Тогда остановите, если невмоготу станет… Вы, конечно, спросите, неужели было невозможно ничего сделать? В самом свинском, жестоком смысле? Разойтись, сбежать, сдать в какое-нибудь заведение, гарантирующее ускоренную смерть существа, для которого в жизни осталось одно ожидание смерти? Короче, перешагнуть! Сказать — а что я могу сделать? Спасти не могу, а сам рядом погибаю. Ведь мне будущее сулили. И я, между прочим, имел десять тысяч и членом союза был… Что же разумнее — приковать себя и разделить участь обреченного человека или перешагнуть и, как мы ужасно говорим, приносить пользу людям? Ах, как мы говорить умеем, ах, какие слова выучили. Окружающая среда, польза людям! Да разве есть хоть один человек, который живет лишь для пользы людей, даже ближайших? Нет таких, нету! Мы ее по необходимости приносим. По остаточному принципу. Разве вы не думали об этом?
— Думал.
— Ага, это хорошо. Откровенная мысль — вот единственное очищение. Это приближение к истине. Мы все живем для себя. Даже Христос. Вы помните, как он закричал перед смертью Богу: за что, за что? Это же он в самый последний миг осознал, что род людской спасал не ради нас, а потому, что ему это прежде всего самому требовалось и нравилось. Ходил со свитой апостолов, учил, и гордился, и презирал недоучек фарисеев, собственным умом наслаждаясь. Они к нему, недалекие провинциальные хитрецы, с динарием, а он — да отдайте его, дураки, своему кесарю! Скажет и доволен, а спасение — это уже побочный продукт. Все наши добрые дела — побочный продукт. Остаток оттого, что себе берем, даже когда отдаем. Конечно, каждый по-разному оставляет, но не от него это зависит. И мера добра, и мера зла не нами определена.
Он отломил худыми пальцами тонкую корочку и тщательно провел ею по блюдцу, выбирая невидимые остатки масла.
— Подлейте еще, — предложил Александр Дмитриевич, которому больше хотелось выпить, чем есть.
— Достаточно.
Федор подержал в руках корку, как бы раздумывая, съесть ее или нет. Решил съесть и положил в рот. Потом усмехнулся.
— Меня, знаете, превозносили, шептались — чуть ли не святой, такой подвиг! Такое самопожертвование.
— Не так?