Аул Белагаш, официально именуемый в документах управления подхозом, находился в зоне искусственного водохранилища, километрах в пяти от причала. К парому белагашцы ездили по прямой, будто стрела, дороге. Одеть в твердое покрытие этот кусочек большака еще не успели, но уже засыпали щебнем и прикатали. Директорская «Волга» одолела это расстояние в считанные минуты.
Селение в пять-шесть десятков домов вытянулось вдоль битого шляха в один ряд. И дома-то в нем, срубленные из сосны, были все на одно лицо…
Человек, удостоенный чести быть гостем у Токтасына, посвящался хозяином очага в курдасы[36]. Подвижный, не очень опрятный с виду, озорной в выходках, дедок умел принять гостей по-разному: утешить прибауткой в беде, высмеять слишком важного и спесивого человека, поиздеваться над неудачником, уколоть словом исподтишка так ловко, что не сразу возьмешь в толк, что к чему за пиалой чая сказано. Со всеми он был одинаков, обращался на «ты», не обижался на ответное едкое словцо. Слабых рассудком и несмелых на язык Токтасын не любил, считал их негодными для дружбы.
Гораздых на выдумку людей запоминал с первой встречи и считал их чем-то вроде пополнившейся родни. Окрестные люди любили балагура за открытое сердце и за бескорыстие. Беднее Токтасына не найдешь человека в округе, зато мудрости и оптимизма бездна.
— Шутка — это озарение души, — поучал старик аульчан. — Если ты не услышал в свой адрес за день острого словца и не ответил тем же, считай, не жил этот день на свете, подарил часть своей жизни черному дьяволу с его вечными скорбями… На меня, например, без шутки нападает хандра, исчезает желание есть и пить, появляются колики в пояснице или в боку. А заболеть, тем более лечь в постель, — хуже смерти. Потому что мое хозяйство — весь подлунный мир, все горы и стены, все человечество. Жить я буду сто лет и более, если душу мою внезапно не покинет веселье…
Рассуждая так, дедушка ссылался на предания старины, мог тут же сочинить и ловко ввернуть в свою речь складуху.
— Спросите, почему я так думаю? А вот вам объяснение… У моей солнцеликой матушки до меня было девятеро, все до одного умерли. Я пришел в мир десятым. Носила меня родительница только семь месяцев, потом я запросился вон… Мать толковала обо мне: «Это мой недоносок… Те, что пребывали в чреве девять месяцев и десять дней, тотчас ушли из жизни, а этот больно горластым удался. Так орал, будто собирался за всех братьев и сестер на свете прожить». Родители, полагая, что я все-таки не лучше других, отошедших в мир иной, подшучивали надо мной, а может, и над судьбой своей горькой: только рожай да относи на погост… Все на моей памяти у меня было с самого начала не так, как у людей. Поскольку я появился на свет преждевременно, ни повитухи, ни какой-либо сведущей в родах бабки вовремя не позвали. Пуповину перерубил топором какой-то случайный прохожий. Таков обычай предков: чтобы не сглазить младенца, зови в дом не ближнего, а дальнего. Зыбки тоже не успели приготовить — сунули с руками и ногами в старый тымак[37], подвесили за сыромятину на кереге[38]. Имя для меня придумал тот же захожий старикашка. Оно, как знаете, больше смахивает на молитву, вроде: «Не умирай так скоро, задержись на этом свете».
Хоть малым удался дробнее прочих младенцев, но сметлив. Тут же усек, чего от меня требуют. Не спешить, так не спешить. Было бы куда торопиться! А еще тот человек добрый повелел мне жить за своих братьев. Однако не просто себе жить-поживать да хлебушек жевать, а работать за тех бедолаг на свете.
Вот я исполняю тот наказ. О работе не забыл тот мой крестный, что с пилой на плечах да топором за поясом по аулам хаживал, а вот о еде совсем запамятовал приказать что-нибудь. Хребет ломи да поспевай всюду за десятерых, а как до еды придется, и одна миска не полная. Видно, так велено-отмерено мне на веку сызмальства. Ну, что же, тащу, как видите, свой тяжеленный возок, не ропщу.
— А язык-то у тебя один, дедушка? — спрашивал кто посмелее и хлесткого слова в ответ услышать не боялся. — Мелете ведь впрямь за целую дюжину говорунов.
— Как один? — преображался сразу дед. — А тот, что у тебя, еще у соседа Серика!.. То все мои языки, раздал вам в ранние годы. Пора бы и свой заиметь… Зубы-то давно прорезались, а говорите вроде не своим, а чужим языком…
Хохот в ответ и смущенные взгляды. Токтасын-ата доволен растерянностью собеседника. Мотается между гостями, куда только не заглядывает в поисках пропавшего языка, чем доставляет немалое удовольствие участникам концерта на дому.
— С плохим человеком, курдасы, на шутку не потянет. С ним только воду в ступе толочь или в мечети четки перебирать, считать дни до кончины. А мы еще поживем, поживем… Верно говорю?
— Твоя правда, Тока! Куда уж вернее! — поддерживают люди на разные голоса.