– О царица! Слава твоей красоте велика и далеко гремит, подобно славе царя, мудрым правлением осчастливевшего свой народ, но, молю, не расспрашивай меня о моей отчизне и о моем роде: воспоминания о них горем наполняют мне душу, а в чужом доме предаваться слезам не годится. Твои рабыни могут подумать, пожалуй, и тебе самой на мысль придет, что меня хмель заставляет плакать.
– Странник, – сказала Пенелопа, – слава моя померкла и красота моя исчезла с того самого дня, как Одиссей, мой супруг, отправился с ахейцами в троянскую землю. Если вернется он, снова потечет моя жизнь под его защитой, снова вернутся ко мне и красота моя, и слава. А теперь я живу среди горя и страданий. Целая толпа женихов преследует меня, требуют, чтобы я избрала себе супруга, и никакой хитростью я не могу от них избавиться. – Тут Пенелопа рассказала Одиссею, как она хотела обмануть женихов нескончаемым тканьем и как, выданная рабыней, принуждена была окончить работу. – Теперь, – продолжала она, – у меня нет более способов уклоняться от брака. Родные меня принуждают, сын огорчается, видя как грабят его имущество, а он уже вырос, стал мужем и сам может наблюдать за хозяйством. Вот каково мое положение. Скажи же мне откровенно, молю, какого ты рода и из какой страны – не с неба же ты пришел?
– О, мудрая супруга Одиссея, Пенелопа-царица, вижу, что ты неотступно желаешь знать о моем роде; изволь, все скажу, как бы ни было это мне горько. Мое отечество – Крит, остров прекрасный, богатый и городами, и народами.
Я и брат мой Идоменей, мы родились в Кноссе, городе Миноса, деда нашего отца, царя Девкалиона. Брат Идоменей поплыл с Атридом в троянскую землю, а я, как младший и слабейший, остался дома. Мое имя – Аитон. На Крите я видел раз Одиссея, когда он, плывя к Трое, бурей был занесен к нашим берегам. Прибыв в Кносс, он спросил об Идоменее, который уже дней десять или одиннадцать как отправился в Трою. Я пригласил Одиссея к себе, угощал его в продолжение двенадцати дней и при отъезде снабдил припасами на дорогу.
В продолжение этого рассказа Пенелопа заливалась слезами, и Одиссей был глубоко тронут ее горем, но удерживал слезы, устремив неподвижно глаза на супругу. Выплакав горе, Пенелопа снова обратилась к Одиссею:
– Теперь я хочу испытать, чужеземец, правду ли ты мне сказал. Поведай мне, каков был собой Одиссей, когда ты его видел, какая была на нем одежда и кто были его спутники.
– Трудно это припомнить, царица, – отвечал Одиссей, – тому, как я его видел, прошло уже двадцать лет. Но насколько помню, на нем была плотная двойная пурпуровая мантия: застегивалась она золотой двойной застежкой, на которой изображена была собака, терзающая лань. Под мантией заметил я хитон из чрезвычайно тонкой ткани, блиставшей, как солнце; женщины несказанно удивлялись ей. Не знаю, из дома ли он привез эту одежду или получил ее в подарок от кого-нибудь; не мудрено, что ему и подарили ее, потому что он был муж, почитаемый всеми. И я подарил ему пурпуровую мантию, хитон и меч. Из спутников, помню, при нем был глашатай, старее его летами, по имени Эврибат, горбатый, смуглый, с густыми волосами; Одиссей был очень к нему при вязан.
Пенелопа еще более заплакала, ибо странник совершенно верно описал признаки ее супруга. Наконец, осушив слезы, она сказала:
– Чужеземец, отныне ты будешь любим и почитаем в моем доме. Одежда, которую ты описал, была сшита мною и мною ему дана. Но не увижу я более супруга! О несчастный тот час, в который он отправился в эту злополучную Трою!
Одиссей старался утешить скорбь Пенелопы и рассказал ей ту же вымышленную историю, которую рассказывал и Эвмею, именно, как он слышал и Эпире о пребывании там ее супруга и о его возвращении домой.
– Клянусь, сказал он в заключение, – Зевсом и гостеприимным очагом Одиссеева дома, что Одиссей в нынешнем же году и в этом месяце, или в следующем, возвратится в дом свой.
– О, если бы исполнились твои слова, – возразила Пенелопа, – как щедро бы я тебя одарила. Но сердце мое мне говорит, что он не вернется!
После этого Пенелопа хотела приказать рабыням, чтобы они омыли страннику ноги и приготовили для него в притворе мягкое, теплое ложе; но Одиссей отказался от мягкого ложа, говоря, что он уже отвык от него, и не хотел также допускать, чтобы молодые рабыни омыли ему ноги.
– Нет ли старушки, испытавшей так же много на своем веку, как я, – говорил он. – Той охотно позволю.
– Странник, – сказала Пенелопа, – немало гостей приходило к нам в дом, но рассудительнее тебя я не видала ни одного. Да, есть у меня старушка-рабыня, советница умная, которая нянчила еще Одиссея, когда он был ребенком; ей я и поручу омыть тебе ноги. Встань, Эвриклея, разумница моя, омой ноги страннику; он годами схож с твоим господином; а может быть, у Одиссея теперь и ноги и руки такие же – в несчастиях человек старится быстро.
Старушка закрыла лицо руками, проливая горькие слезы о своем милом питомце, блуждающем теперь без пристанища по чужбине.