Напротив того, в Капелле Паолина, где мы имеем повествовательные композиции последнего периода Микеланджело («Обращение ап. Павла» и «Распятие ап. Петра»), вся симметрия оказывается разрушенной, а бесформенность делает еще один шаг вперед (рис. 148, 149 {36}). Изображения самым непосредственным образом наталкиваются на реальные пилястры, и от нижнего края вверх поднимаются полуфигуры. Разумеется, это уж никакой не классический стиль. Но это и не старческое равнодушие: по энергичности изображения Микеланджело превосходит сам себя. «Обращение ап. Павла» вообще не могло быть нарисовано с большей мощью, чем это сделано здесь. Рассказ об этом событии раз и навсегда исчерпывается тем, как на этой фреске в верхнему углу появляется Христос и настигает своим лучом Павла, между тем как Павел, вперив взгляд в пустоту вовне картины, напряженно вслушивается в голос, раздающийся с высоты из-за его спины. Таким образом, изложение того же события, имеющееся среди Рафаэлевых ковров, оказывается далеко превзойденным. Уж не говоря о частных движениях, суть сюжета не удалась там потому, что поверженный Павел чересчур спокойно соотносится с разгневанным Богом прямо перед собой (рис. 150). Микеланджело прекрасно знал, что делает, когда помещал Христа над Павлом и прямо позади него, так что тот не в состоянии его видеть: то, как он запрокидывает голову и прислушивается, создает полное впечатление ослепшего, к которому обращается голос с небес. На ковре лошадь устремляется вбок. Микеланджело изобразил ее непосредственно возле Павла, находящейся в резком обращенном внутрь картины противодвижении. Вся эта группа несимметрично сдвинута на левый край композиции, и единственная мощная линия, круто падающая от Христа вниз, продолжается затем, более полого, к другой стороне. Таков новейший стиль. Пронзительные линии промелькивают по картине. Тяжелые сплоченные объемы и зияющая пустота.
Парная этой композиция, «Распятие ап. Петра», также построена на тех же кричащих диссонансах.
3. Распад
Никто не желает возлагать на Микеланджело персональную ответственность за судьбу искусства Средней Италии. Он был таким, каким должен был быть, и даже в деформациях своего старческого стиля он остается величественным. Однако его воздействие было ужасающим. Вся красота мерилась теперь мерою его произведений, и то искусство, которое выступило с ним на арену при совершенно своеобразных индивидуальных характеристиках, делается всеобщим искусством.
Следует бросить более пристальный взгляд на это явление — «маньеризм».
Все теперь ищут оглушающих объемных эффектов. Никто более не желает ничего слышать об архитектонике Рафаэля. Упорядоченность пространства, мера красоты — все это теперь чуждые понятия. Совершенно притупилось ощущение того, чего следует ждать от поверхности, от пространства. Все соревнуются в ужасающем напихивании картин, в бесформенности, которая намеренно ищет противоречия между пространством и заполнением. Тут даже необязательно присутствие многих фигур: отдельное лицо вступает в отвратное соотношение с рамкой, а в области свободно стоящей статуи исполинские фигуры ставят на миниатюрнейшие постаменты («Нептун» Амманати на Пьяцца делла Синьория во Флоренции).
Величие Микеланджело усматривают в его богатстве движения. Работать по-микеланджеловски — это означает теперь «использовать» суставы, и так-то попадаем мы в этот мир комплексных кручений и верчений, бессмысленность которых вопиет к небесам. Нет больше никого, кто бы представлял, что такое простой жест и естественное движение. Насколько более счастливо было положение Тициана, думается нам, когда мы вспоминаем его отдыхающих нагих женщин, в сравнении с этими среднеитальянцами, которым приходилось изображать наисложнейшие движения, чтоб только сделать свою Венеру интересной в глазах публики. (Ср. в качестве примера приписываемую Вазари картину «Венера и Амур» в римской галерее Колонна (рис. 151) с мотивом поверженного Гелиодора.) Но хуже всего здесь то, что, если бы кто-нибудь попытался выразить им сочувствие, они бы с величайшей энергичностью его отвергли.
Искусство сделалось полностью формалистическим и более не имеет связи с природой. Оно конструирует мотивы движения в соответствии с собственными рецептами, а тело — это только схематическая машина, составленная из членов и мускулов. Стоя перед «Сошествием во Ад» Бронзино (Уффици), вы испытываете чувство, что оказались в анатомическом кабинете. Всё теперь — сплошь одна анатомическая эрудиция; ни следа наивного видения.