Важно, соответственно, вовремя распознать такой трюизм как место встречи всех лицемеров земли – химерическое лобное место, где какой только шантажист не заливался при случае соловьём.
Человечность: именно её, подобно стягу, вздымает исчерпавший аргументы в споре оппортунист. Припев знакомый:
Или же (ведь когда, кажется, всё пропало, эти господа вытаскивают последний патрон: запанибратство) они придадут своему совету нотки водевиля, те самые, что сделали знаменитую фразу «Да не ходи ж ты совсем голой!» и названием, и залогом успеха пьесы, лучше всего воплотившей французский дух в славные, ещё довоенные дни театра «Пале-Рояль»11
.Человечность плюс её культурная ипостась
Продираясь сквозь чащу этих слов, одновременно предвыборных программ, мерил моральных ценностей и разменных монет, отметим, что в истории человечества – или, так и быть, человечности (великодушно даруем последнюю уступку, словно спасительную последнюю затяжку, господам-демагогам в сутане или костюме-тройке парламентария) – история языка выступает не сопряжённой с остальными главой, а разветвлённым комментарием, сплетающимся с самим текстом.
II. Лингвистика
Сколь полезной могла бы оказаться лингвистика в деле психоанализа нашего мира, если бы, обратившись к языкам мёртвым, эта наука в попытке сохранить – или, точнее, обрести – живую силу смогла вернуть в принадлежавшее им время целые семейства слов; в реальности же она довольствуется тем, что вскрывает их могилы с единственной целью: позволить трупам упиваться трупами.
Если привнести в изучение диалектов хотя бы крупицу диалектики (не нужно обвинять меня в игре словами: я всегда играю в открытую), классический сад греческих и латинских корней, сегодня напоминающий склад чудовищных коряг, вновь заполнился бы живыми членами, которые, черпая в земле питание деревьев и растений, позволили бы вызреть тем зёрнам ячменя, которые, как констатирует в «Анти-Дюринге» Энгельс, «…[биллионами] размалываются, развариваются, идут на приготовление пива, а затем потребляются. Но если такое ячменное зерно найдёт нормальные для себя условия, если оно попадёт на благоприятную почву, то, под влиянием теплоты и влажности, с ним произойдёт своеобразное изменение: оно прорастёт; зерно, как таковое, перестаёт существовать, подвергается отрицанию; на его месте появляется выросшее из него растение – отрицание зерна. Каков же нормальный жизненный путь этого растения? Оно растёт, цветёт, оплодотворяется и, наконец, производит вновь ячменные зёрна, а как только последние созреют, стебель отмирает, подвергается в свою очередь отрицанию. Как результат этого отрицания отрицания мы здесь имеем снова первоначальное ячменное зерно, но не просто одно зерно, а в десять, двадцать, тридцать раз большее количество зёрен»13
.Но разбирая под микроскопом отмершие культурные формы, что ищут те, кто, по их словам, посвящают свои дни изучению человечности: какие составляющие жизни надеются они обнаружить в тридцатикратно вековых колосьях Цереры или даже в куда более близких по времени увядших цветах романтизма?
Ячменные зёрна под предлогом изучения лишают теплоты и влажности, необходимых им для своеобразного изменения. Два отрицания равнозначны утверждению: возможно, в грамматике оно и так, но поскольку закон этот не ограничивается миром письменных или устных форм, специалисты-гуманитарии решают законсервировать то, что в силу способности к разложению как раз дало бы будущие всходы. Или же – и здесь исключение лишь подтверждает правило – профессора в своих лирических созерцаниях считают эту возможность распада неотъемлемым достоинством эпохи, места, отдельных существ, вспоминая Нерона, сгоревший Рим, Петрония, да мало ли кого и что ещё.
Кстати, те, кто корпит над ископаемыми языка (по большей части – жалкие импотенты, пытающиеся благодаря такой палеонтологии позабыть ускользающее от них настоящее и его создания), в конечном итоге влюбляются в свои фолианты, точно так же, как археологи – в своих мумий. И эти копрофаги древности, библиотечные… даже не крысы – вампиры! – награждают друг друга титлами безобидных книжных червей.